OʻzLib elektron kutubxonasi
Бош Сахифа Асарлар Бўлимлар Муаллифлар
Bosh Sahifa Asarlar Boʻlimlar Mualliflar
 
Асарга баҳо беринг


Асарни сақлаб олиш

Асарни ePub форматида сақлаб олиш (iBooks ва Kindle каби ereader'ларда ўқиш учун) Асарни PDF форматида сақлаб олиш Асарни OpenDocument (ODT/ODF) форматида сақлаб олиш Асарни ZIM форматида сақлаб олиш (Kiwik каби e-reader'ларда ўқиш учун) Icon book grey.gif

Асар тафсиллари
МуаллифАндрей Волос
Асар номиХуррамабад (Роман-пунктир, часть II)
ТуркумларКутубхона
Xалқлар
   - Жаҳон/Рус адабиёти
Бўлимлар
   - Тарихий беллетристика
Муаллифлар
   - Андрей Волос
Услуб
   - Наср
Шакл
   - Романлар
Ёзув
   - Кирил
ТилРус
НашриётНезависимая Газета, 2001 г.
ISDN5-86712-076-7
Ҳажм530KB
БезатишUzgen (admin@kutubxona.com)
Қўшилган2011/12/29
Манбаhttp://knigosite.ru/library...


iPad асбоблари
Bu asarni ePub versiyani saqlab olish


Мазмун
Бу асар Ўзбек электрон кутубхонасида («OʻzLib»да) жойлашган. OʻzLib — нотижорат лойиҳаси. Бу сайтда жойлашган барча китоблар текин ўқиб чиқиш учун мўлжалланган. Ушбу китобдан фақатгина шахсий мутолаа мақсадида фойдаланиш мумкин. Тижорий мақсадларда фойдаланиш (сотиш, кўпайтириш, тарқатиш) қонунан тақиқланади.



Logo.png





Хуррамабад (Роман-пунктир, часть II)
Андрей Волос

Глава 7. Ужик

1

Дом стоял возле самой дороги, ведущей от аэропорта к центру Хуррамабада. В середине февраля мимо дома прошла колонна танков, прибывших накануне большими транспортными самолетами. Анна Валентиновна была убеждена, что земля не вынесла того тяжкого грохота, что сопровождал их воинственное движение, и не то просела… не то подалась… короче говоря, что-то в ней сдвинулось — благодаря чему напуганный Ужик смог пробраться из подвала, где, видимо, жил прежде, под ее кухню, под самый пол… и однажды высунул голову из небольшой дырки в углу между неплотно сходившимися плинтусами.

Земля определенно могла треснуть. Сначала ни с того ни с сего задребезжали стекла. Анна Валентиновна машинально встала в дверной проем, под притолоку, как еще в детстве учила мать: самое безопасное место, когда рушатся стены. Стекла дребезжали сильнее… возник низкий гул, от которого стали шевелиться волосы; она знала, что гул — предвестник сильнейших подвижек земной коры, таких, что могут превратить зеленый Хуррамабад в дымящиеся развалины; у нее сжалось сердце… она колебалась: не выбежать ли все-таки из дома?.. Обычно этого никто не делал: в Хуррамабаде относились к землетрясениям фаталистично — мол, бог не выдаст, свинья не съест… да и не набегаешься из квартиры, если люстры и мебель начинают подчас приплясывать раза по три на дню… Но скоро она услышала визг и крики — оторопело решив сначала, что это звуки человеческого испуга перед стихией, — затем гул начал превращаться в грохот… еще через несколько секунд в этом грохоте уже можно было различить составляющие — лязганье гусениц… скрежет… прерывистый выхлоп дизелей… Она в ужасе подбежала к подоконнику и увидела танковую колонну, проминавшую пеструю толпу. Эта картина мгновенно впечаталась в ее зрачки — так же несмываемо, как за три года художественного училища впечатались когда-то античные гипсы — до последних шероховатостей, до сколов, до случайных царапин на шее Антиноя…

Зеленые туши лоснились под февральским дождем. Ворочая хоботами, словно боевые слоны, они с ревом перли на яростно кричащих людей. Люди толпились перед ними в бесплодной попытке преградить дорогу. В железо летели камни и бутылки; камни отскакивали, бутылки бились, оставляя маслянистые потеки. Обреченно воющей толпе приходилось отступать и расступаться — бугристые дымные звери выглядели безжалостными и наводили ужас. Тех же, кто в своем бессильном пьяном неистовстве заходил слишком далеко и лез под самые гусеницы, оскаленные солдаты с матюками втаскивали на броню, — и мотающиеся головы в тюбетейках тут и там торчали между касками.

Это было в середине февраля, а Ужик появился в последних числах… то есть по времени все сходилось.

До сих пор Анна Валентиновна ужей никогда не встречала. Она только слышала от матери, что под Мариуполем, где семья жила до войны, мальчишки ловили их в зарослях крапивы, чтобы пугать девчонок. Если б она родилась именно там, под Мариуполем, то наверняка со временем встретился бы мальчик, желающий обратить на себя ее внимание, и тогда она еще в детстве узнала бы, что это за существо такое — уж. Однако осенью тридцатого года к ее будущим родителям тайком заглянул один знакомый и шепнул отцу, что тому было бы лучше всего прямо сейчас выйти из дома и шагать прямиком к станции: мол, ордер подписан, и времени у него нет совсем. Семью спасло то, что у отца были припасены деньги на покупку дома, — ведь без денег вообще никуда двинуться было невозможно и оставалось бы только ждать ареста… Через два дня они уже пересели в Москве на ташкентский поезд. В поезде с отцом разговорился шумный и энергичный человек по фамилии Никулин — много лет отец звал его не иначе, как «мой ангел Никулин», — пламеневший идеей скорейшего освоения Вахшской долины и как клещ впившийся в случайного попутчика, когда выяснил, что тот агроном по специальности. Должно быть, его предложение поработать в глубинке как нельзя лучше соответствовало планам отца. Анна Валентиновна родилась в местечке, удаленном от Хуррамабада на сто с лишним километров, и то еще ей повезло — по словам матери, в сравнении с тем кишлаком, где они прожили три предшествующих ее рождению года, этот пыльный городок выглядел Парижем…

История чудесного избавления была, разумеется, тайной. Уже когда родителей не было в живых, Анна Валентиновна однажды грустно отметила про себя, что, в сущности, отец мог бы и не суетиться: ведь убегая от тюрьмы и ссылки, он оказался именно в тех местах, куда уже тянулись эшелоны вагонзаков: идеи пламенного Никулина требовали множества рабочих рук, и поэтому каналы рыли заключенные, а египетский тонковолокнистый в междуречье Вахша и Пянджа окучивали спецпереселенцы…

Казалось бы, слово «уж» — холодное, скользкое, неприятное… даже длинное, несмотря на свою буквенную краткость… а в ее сознании оно было крепко связано с детством, с теплом маминого шерстяного платка, с тем ощущением уюта и покоя, что окружал ее, когда она слушала неторопливые рассказы: тревоги, голод и скудость жизни отступали, возникал далекий сказочный город Мариуполь… множество диковинок… в частности, безобидные ужи — символ ухаживания и таинственной любви… Поэтому Анна Валентиновна совершенно не была испугана, когда впервые заметила глянцевую ромбовидную головку.
— Вот тебе раз! — приветливо сказала она, присаживаясь возле и собираясь поговорить с нежданным гостем, как всегда разговаривала с двумя невозмутимыми глазастыми гекконами, таинственно возникавшими на потолке кухни в июльскую жару.

Однако при первом же ее движении серая головка исчезла.
— Надо же! — сказала Анна Валентиновна, качая головой. — Дожили! Ужи в доме завелись! Да и не мудрено!

Но тем не менее налила в блюдце молока и поставила в угол.

2

— Не зна-а-аю… — говорила Марина, кутаясь в пальто. — Я бы давным-давно забила эту щель, и дело с концом!
— Да как же! — протестовала Анна Валентиновна. — Живой же! Он уже почти год у меня живет!
— Что ж теперь, что живой! — дочь поморщилась. — Гадость всякую в доме разводить!
— Во-первых, они охотятся на мышей, — заметила Анна Валентиновна. — Во-вторых, он очень симпатичный… если б ты его увидела, он бы тебе очень понравился. Только он при чужих не выползает.

Дочь с горечью махнула рукой.
— Господи! — сказала затем она, беря ложечкой из розетки прозрачный ломтик просахаренной айвы. — Есть же где-то нормальные места! Ну, мыши могут завестись… ну — тараканы… А тут вон чего — ужи! гекконы! термиты!.. Честное слово, только крокодилов не хватает!
— Да ладно тебе! Разве крысы лучше?

Они помолчали.
— Лобачевы тоже собираются, — сообщила дочь, отхлебнув из пиалы. — И нас зовут. Какое-то общество организовали… деньги собирают. — Она вздохнула. — В России дома будут строить.

Анна Валентиновна тоже вздохнула и покачала головой.

Раньше они с мужем тоже время от времени заговаривали об этом. Русские едут из Хуррамабада… Надо бы и нам… Конечно, надо… Только вот куда?.. Главное — найти работу… Дело, впрочем, было не в работе, а в жилье. Поэтому работа нужна была не простая, а золотая — чтобы сразу с квартирой. Бывало, они сидели вечером за чаем вчетвером и рассуждали — если не будут давать квартиру, купим дом… Можно ведь купить дом? Никто из них не знал, сколько стоит дом. Дети резко возражали по существу: на фиг нам эта Россия! школу менять! друзья во дворе!.. Все вместе было легковесно, туманно, необязательно и, покрутившись на языках день или два, забывалось затем на несколько месяцев или лет.

Когда муж защищал кандидатскую, Анна Валентиновна поехала с ним в Москву. Защита прошла, оставалось несколько свободных дней, и они решили вдруг съездить в подмосковную Апрелевку — а вдруг там продают дома? Стоял снежный январь. Они вышли из электрички и оказались на голой платформе, по которой ледяные вихри бойко гоняли линялую этикетку портвейна «Агдам». Анна Валентиновна была в легком пальто. Они бродили по заметенному поселку и читали все, что было написано на заборах. Писали здесь много всякого, однако объявлений о продаже не попадалось. По идее, нужно было самим повесить объявление — куплю, мол, дом. И телефон. Или адрес. Но раньше они об этом не подумали, а теперь не было под рукой ни бумаги, ни клея. Отчаянно стуча зубами, Анна Валентиновна спросила у какой-то старухи, нет ли тут поблизости какого дома на продажу. «А если подальше, так уже и не дойдешь, что ли, закалемши?» — сварливо ответила старуха. В конце концов они набрели на забегаловку при автобазе, муж выпил сто пятьдесят граммов грузинского коньяку, а она — два стакана горячего чаю. Вслед за чем и отбыли в белокаменную…
— Ох, не знаю, — вздохнула Анна Валентиновна. — Холодно там!.. Нет уж, куда я на старости лет… лучше здесь сидеть…
— Ага, сидеть, — устало согласилась дочь. — Ждать, когда и тебе по башке дадут… Ты посмотри, что вокруг делается-то!
— А что делается? — удивилась Анна Валентиновна. — Все утихло! Побезобразничали и успокоились.
— Как же, успокоились! — дочь насмешливо смотрела на нее. — Ты, мам, вообще… А знаешь, что говорит Валера? Вон в газетах все пишут и пишут: этих парней и подростков кишлачных сажали в машины и привозили в Хуррамабад! Всё в один день! Целая воинская операция была спланирована! Представляешь? Транспорт был подготовлен! И камни, и палки были заготовлены, и прутья!.. Мальчишек везли прямо из школ: учителя приказывали, и они лезли в грузовики. А здесь поили водкой! И объясняли, что нужно громить!.. Это тебе шутки? Ты прикинь — сколько денег нужно было, чтобы все это устроить?.. — Она перевела дыхание и закончила: — Валера говорит, что, если бы эти зверьки что-нибудь другое здесь могли так же организовать, мы бы уже давно жили в раю!
— Ну зачем ты так — зверьки! — поморщилась Анна Валентиновна.
— Неужели ты думаешь, что если у них были силы поставить город на рога, то теперь они обо всем забудут? Ха-ха! Просто смешно! Валера говорит, что это только начало! И кто тебя защитит?! Ты вспомни, вспомни — когда началось, правительство предложило создавать отряды самообороны! Пра-ви-тель-ство! Оно, видите ли, не может помочь — защищайтесь сами!.. Валера четыре ночи дежурил! Вечером белую повязку на рукав, черенок от лопаты в руку, нож… — голос ее повлажнел от волнения, — нож за голенище! И вперед, к подъезду, погромщиков встречать! А я свет гасила в квартире и ждала — ворвутся? не ворвутся?.. Милиция! Где была милиция?!
— Ужасно, ужасно!.. — согласилась Анна Валентиновна. — Ужасно, ужасно! Но в конце концов ввели же войска! Все ведь уже кончилось!
— Ах, мама, что говорить! — дочь звякнула ложечкой о розетку. — Ничего не кончилось… все только начинается. Вспомни, что в феврале сказал этот гад Юсупов: русские в Хуррамабаде — заложники!..
— Да уж и Юсупова давно сняли…
— Тебя не переспоришь.

Анна Валентиновна вздохнула.
— Не знаю… — сказала она виновато. — Может быть, и правда… А сколько денег надо?

Дочь безрадостно махнула рукой.
— У меня есть деньги, — заявила Анна Валентиновна. — Марина! Я ведь все равно никуда не поеду! Я вам отдам!
— Ну конечно! Мы поедем, а ты не поедешь… — сказала дочь, морщась. — Тут тебя оставим… на съедение… Что ты глупости говоришь!
— Нет уж, — через минуту ответила Анна Валентиновна, наливая ей свежего чаю. — Дудки. Пусть меня лучше здесь убивают.

3

Первые два или три месяца Анна Валентиновна испытывала смутное беспокойство. Как ни крути, а все же это было существо из иного мира, из иной вселенной, столь же далекое и чуждое, как марсианин. Что таилось в этой похожей на костяное изделие лакированной голове? Почему этот уж приполз и стал жить в пространстве между полом кухни и подвалом? Неужели правда с перепугу? А если нет, то что тогда ему здесь нравится? Если тепло — так летом везде тепло, даже слишком; а зимой везде холодно и сыро, потому что отопление не работает: так же холодно и сыро, как в затхлом подвале…

Но время шло, и она свыклась с ним, как свыкается человек со всем на свете, а более всего — с живыми.

И Ужик с ней мало-помалу свыкался — они притирались друг к другу, прилаживались и переставали бояться.

Происходило это медленно, исподволь.

Поначалу при любой ее попытке приблизиться он так стремительно исчезал в своем укрытии, что Анне Валентиновне чудился легкий щелчок — примерной такой, с каким срабатывает затвор фотоаппарата. Однако мало-помалу он привыкал к ней, и теперь уже прятался не весь: настороженно смотрел на нее из щели и недоверчиво слушал нарочито монотонную воркотню.

Потом однажды вовсе не скрылся, не уполз в нору при ее появлении, а свернулся в углу кухни напряженным полукольцом и стал шипеть, издавая звук, с каким капля воды катается по раскаленной сковороде. Анна Валентиновна решила, что он напуган собственной храбростью, поэтому сделала вид, что не замечает ни его присутствия, ни этого вызывающего шипения: не подошла ближе, а, наоборот, вернулась в комнату, через минуту — назад и так маячила минут десять, а Ужик, постепенно успокаиваясь, следил за ней блестящими немигающими глазами, похожими на отполированные камни.

С течением времени они все меньше обращали друг на друга внимания, обоюдно превращаясь из существ неизвестных, требующих к себе (в силу своей непредсказуемости) особого попечения и настороженности, в соседей… даже в родственников, что ли, которых просто не замечаешь, если они не досаждают тебе стуком или пьяными песнями.

Она часто ставила на пороге кухни этюдник и рисовала Ужика, снова и снова пытаясь передать графитный глянец мелких чешуек и завораживающий узор, заставлявший взгляд перебегать по нему все дальше и дальше: две светлые зигзагообразные полосы по бокам, отороченные снизу неярким темным кантом, а сверху ряд светлых овальных пятен, с обеих сторон поддерживаемых остриями зигзага. Красок давно уже не было — даже акварели, — но оставались обломки соусов и стеллажи старой графики, и оборот каждого листа можно было использовать. Анна Валентиновна черкала жирным карандашом шершавую бумагу, время от времени замирая на несколько секунд с тем выражением лица, что свойственно людям, когда они силятся вспомнить что-то знакомое, известное: крутится на языке, да никак не навернется! — а Ужик недвижно лежал у стены, подняв голову над свернутым в полукольцо телом, и следил за ее движениями, лишь изредка меняя положение приплюснутой головы. На ней тоже был красивый крестообразный рисунок, напоминавший силуэт летящей птицы.

Ужик любил молоко, но скоро пришли времена, когда ни за какие деньги молока в городе купить стало невозможно. Впрочем, Ужик легко переносил продуктовый кризис — должно быть, мышей в подвале по-прежнему хватало. Люди же в ту пору были вынуждены безнадежно толочься у пустых магазинов… Зима тянулась бесконечно, и постепенно Хуррамабад погружался в такую же вялую апатию, в такое же состояние тлеющей полужизни, в каком пребывал в зимние месяцы Ужик. Чтобы купить хлеб, Анна Валентиновна вставала в четыре часа ночи и шла по темным улицам к хлебозаводу. В слабосильном свете фонаря у ворот молчаливая толпа казалась безжизненной, как груда могильных камней. Долгое ожидание искупалось тем, что буханки были тяжелыми и горячими; она возвращалась домой, не чувствуя усталости. Но однажды ворота не открылись ни в девять, ни в десять, ни в одиннадцать… День был мутный, влажный. Она плелась с пустой сумкой, казавшейся необыкновенно тяжелой, не замечая ничего вокруг. Отперев дверь, она села на стул и заплакала. Ужик бесшумно скользнул к ней, и, когда Анна Валентиновна, улыбаясь сквозь слезы, приблизила руку к полу, он обвил ладонь и предплечье, словно широкий узорчатый браслет.

4

Весной выяснилось, что Анне Валентиновне предстоит ехать в Россию — сначала под Белгород, где уже начал строиться переселенческий поселок, а затем в Калужскую область, в район Тарусы. Она должна была все внимательно осмотреть, войти во все тонкости, выяснить соотношение плюсов и минусов и, вернувшись, толком доложить. По итогам этого обследования Марина с Валерой предполагали решить, куда именно следует двигаться. Сами они ехать сейчас не могли — Валерий был единственным человеком в семье, который кое-как зарабатывал деньги (ни зарплат, ни пенсий полгода уж как не платили), и его не пускали дела, а Марина боялась оставить детей.

Честно говоря, ехать Анне Валентиновне не больно-то хотелось. Весной жить стало легче — во-первых, потеплело; во-вторых, после долгого перерыва снова пустили газ и почти всегда можно было, как встарь, вскипятить чайник на плите, а не мызгаться в лоджии возле примитивного очага; в-третьих, ожил базар — теперь стреляли только по ночам, и торговцы, осмелев, мало-помалу стали появляться в рядах, предлагая баснословно дешевую по этому времени зелень; дешевизна объяснялась просто — денежный оборот в Хуррамабаде свелся практически к нулю из-за отсутствия наличности.

Однако деваться было некуда.

Накануне отъезда она поднялась этажом выше и позвонила в дверь Алексея Васильевича.
— О! — сказал он, отпирая. — Анна Валентиновна!
— Алексей Васильич, — сказала она. — Хочу вас об одолжении попросить… Я уезжаю ненадолго… То есть, я не знаю, надолго ли…
— Да что ж мы тут в дверях! — спохватился вдруг Алексей Васильевич. — Проходите!
— Нет, лучше тогда ко мне пойдемте, — предложила она. — Я вам как раз все и покажу.

Ужик, заслышав чужие шаги и голос, скользнул в свое убежище. Позже он мог и показаться на глаза пришельцу, но для начала предпочитал вести скрытое наблюдение.
— Совсем собираются, совсем… — говорила Анна Валентиновна, наливая в чайник свежую воду. — Все, уже и покупатели на обе квартиры есть, и мебель Валерий пристроил… а у меня вон чего, — она со смехом махнула рукой, — это и мебелью-то не назовешь — доски да бумага. Вам пианино-то не нужно? Или тоже собираетесь?
— Я? — удивился Алексей Васильевич. — Куда? Туда? Да вы что, Анна Валентиновна! Что я там забыл! Не-е-е-ет, это уж вы поезжайте сами… письма будем друг другу писать! — и засмеялся, довольный шуткой.
— Да я и сама бы никуда не ехала, — призналась она. — Куда черт несет на старости лет? Ну, дочь — это понятно: она молодая, ей надо, у нее дети; а я зачем?.. А с другой стороны — куда я без них? Внуки… нет, придется, что поделаешь… Сейчас вот на разведку меня посылают, — усмехнулась она. — Доверили.
— Ага, — кивнул Алексей Васильевич. — Рекогносцировка, значит… Понимаю.
— Кладите варенье, Алексей Васильич… вот айвовое… это я еще до войны варила… и видите — совсем не засахарилось! А вот клубничное… И сколько времени я буду там болтаться — один бог знает. Хочу еще к сестре в Самару заехать… посмотреть, что там… вот какое дело…
— Да-а-а, — вздохнул Алексей Васильевич, накладывая в розетку айвовое. Он облизал ложку и почмокал.
— А у меня тут живет уж… — сказала Анна Валентиновна.
— Кто уж тут живет? — не понял Алексей Васильевич.
— Да не кто уж, а просто уж! — рассмеялась она. — Уж! Ну земноводное такое! Или кто они там?
— Уж? — удивился тот. — Где?
— А вон! Видите? Дырочка между плинтусами… он там прячется… но вообще-то он прямо здесь и живет, в кухне… Мы с ним сдружились. Да он ручной совсем, я его Ужиком зову.
— Интересно, — сказал Алексей Васильевич. — Первый раз слышу, чтоб в квартире жили ужи!.. Я ведь старый полевой волк, Анна Валентиновна! Я полжизни в горах провел… нечисти этой навидался! Бр-р-р-р! — Он поморщился и зачерпнул еще варенья.
— Да какой же нечисти! — возразила она. — Уж! Безвредное существо!
— Ну, уж — это еще куда ни шло, — с сомнением сказал Алексей Васильевич. — Да ведь если б только ужи попадались! Уж этот — ерунда, действительно… одно слово — желтопузик… («Почему желтопузик?» — удивилась Анна Валентиновна, но промолчала.) А там ведь кроме них чего только нет! Гюрза! Кобра! У-у-у-ужас! Я однажды…

Алексей Васильевич вдруг расхохотался.
— Случай такой был… где-то под Ляхшем мы стояли… ну, все как обычно — маршрут за маршрутом, каждый день по жарище… И вот в одном из маршрутов убил я гюрзу… Огромная! Я на лошади — а она поперек тропы переползает! Как шланг! Во! Во какая! И так медленно — нет ей конца! Я ни головы не вижу, ни хвоста! Из одних кустов — через тропу — в другие! Сорвал ружье — трах! Ее дробью буквально пополам!.. Потом измерили — чуть ли не два метра чудище!
— Кошмар! — сказала Анна Валентиновна, зябко передернувшись.
— Вот… И, разумеется, весь день я под впечатлением — все мне мерещится, что еще одна… Вечером вернулись в лагерь, поужинали, легли спать… Просыпаемся утром… солнце! Камералка! В маршрут не идти! Река шумит! Благодать!.. Вылезаю я из спального мешка… потягиваюсь… позевываю… прохладой от реки тянет!.. Солнце еще только-только пики осветило… Сую ногу в сапог — так прямо, босую… умыться пойти… сую вторую — и вдруг под пяткой!..

Анна Валентиновна негромко вскрикнула и закрыла рот ладонью.
— Чувствую — ледяное что-то! Змея!.. Что делать? Ногу вытаскивать — так ведь успеет ужалить! успеет, сволочь!.. И тогда я изо всей силы пяткой вниз, вниз! раздавить! опередить мне ее надо было!..

Алексей Васильевич снова захохотал.
— Часы-ы-ы! — выговорил он в конце концов. — Часы я случайно туда опустил перед сном! Хорошие были часы — «Слава»!.. И я их пяткой-то — не поверите! — с перепугу всмя-я-я-тку!.. Стекло растрескалось, осколки — в механизм… все к черту развалилось!

Качая головой, Анна Валентиновна подлила ему чаю.
— А вы говорите — уж! — назидательно заметил Алексей Васильевич. — Разные ужи-то бывают.
— Мой совершенно смирный, — успокоила она его. — Я, собственно, о чем хотела попросить… Там вон у него блюдечко стоит с водой. Я оставлю вам ключ. Вы раз в три, в четыре дня подливайте ему водички… хорошо?
— Да какой разговор! — ответил Алексей Васильевич, переводя взгляд туда, куда показывала Анна Валентиновна.

Ужик спокойно лежал возле своей щели, свернувшись, как всегда, полукольцом.
— Ё-е-е-е-е-е-о-о-о-о-о-о! — завопил вдруг геолог, прыжком срываясь со стула и увлекая за собой Анну Валентиновну.

Напуганный шумом, Ужик, словно струя переливающейся узорчатой ртути, стремительно скользнул в щель.
— Эфа! — кричал Алексей Васильевич, выталкивая ее в коридор. — Это же эфа, дура! Эфа! Это эфа, а не уж!..

5

Геолог требовал, чтобы ему дали возможность немедленно заколотить фанеркой ту прореху в плинтусах, куда ускользнула ядовитая гадина.
— А лучше всего ее выманить и убить! — громко объяснял он, возмущенно глядя на Анну Валентиновну. — Вы что! А если кто-нибудь пойдет в подвал! И его цапнет эфа! Это же не шутки! Это же за двадцать минут перекинуться можно!..
— Нечего в подвале делать, — отвечала она. — Что делать в подвале? Совершенно нечего! И не мотайте мне нервы, Алексей Васильич! Во-первых, вы могли перепутать!
— Я? Перепутать? — сардонически хохотал Алексей Васильевич. — Вы смеетесь? Я эту гадость за километр узнаю! Я однажды иду по склону — склон такой неприятный, осыпной… жарища!..
— Ах, да надоели мне ваши жуткие истории! — восклицала Анна Валентиновна, хватаясь за виски. — Прекратите! И не позволю я там ничего заколачивать!.. И ключа я вам не дам!

Но билет был, поезд не ждал, и в конце концов она уехала в совершенно расстроенных чувствах, уповая лишь на то, что еду себе Ужик в подвале найдет всегда, а если будет нужно, отыщет и воду, которая в том же подвале вечно сочится из проржавевших труб.

Поезд тащился по зеленым, еще не выгорелым степям, грязный вагон мотало на рельсах так, словно он вот-вот должен был пойти под откос. Стекла были по преимуществу выбиты, а окна в купе кое-как заткнуты вонючими матрасами. Огромная рябая земля летела из-под колес, мельком показывая всю свою нищету и тяготу; безумолчно плакал простуженный ребенок, тянуло вонью из туалета, и тяжело, с мрачным уханьем налетали встречные составы… С ней ехала семья татар, перебиравшихся в Бугульму к родственникам. Сама-то она путешествовала налегке, с одним чемоданом, а купе было битком набито татарскими тюками. Поезд пыхтел от границы к границе, и тюки то и дело приходилось распаковывать, чтобы предъявить эвакуируемые пожитки таможенникам сопредельных государств. А государств, да границ, да таможен на их пути оказалось столько, что Анна Валентиновна, вынужденная следить за этой утомительной деятельностью, в конце концов сбилась со счету…

Поезд стучал и стучал, гремел, катился все дальше и дальше, словно разматывая клубок, она сидела в своем углу, закутавшись, погрузившись в зыбкое состояние между болезненным ознобом и дремой, и тоже разматывала какие-то давние клубки — вспоминала, вспоминала, вспоминала. Стоило дернуть за одну нитку, как за ней тянулась другая, третья… их было столько, что она напрасно силилась увидеть все сразу, всю свою жизнь от начала до конца, и понять, наконец, почему — Хуррамабад… почему — танки… почему — война… почему — поезд… почему — не Ужик, а эфа… почему — ледяной ветер?..

Через четверо суток — Москва… Понемногу отогреваясь, она жила в просторной теплой квартире у Нины — школьной подруги, которую родители увезли из Хуррамабада лет сорок пять назад. День шел за днем, и ей было стыдно признаться, но она не хотела уезжать: здесь всегда горел свет… и тек газ по трубам… и в магазине можно было купить масло… и даже пенсию приносили на дом. На книжной полке в кабинете Анна Валентиновна обнаружила подробный зоологический семитомник, и в нем-то нашла подтверждение правоты Алексея Васильевича — да, увы, Ужик смотрел на нее с красочной иллюстрации… Ужик был эфой… только вот она так и не поняла — песчаной эфой или пестрой. Расстроившись, она кое-как засунула том между другими и села в кресло. Боже! боже! ну как же так!.. Разве можно жить в одном доме с ядовитой змеей?.. Правда, Ужик за все это время никак не проявил своей змеиной сущности! Он любил ее… он грелся от ее тепла… он появлялся на звук ее шагов… Нет, глупо, глупо — змея есть змея! кто знает, что у нее в голове? И потом: ведь змея — не кошка, не собака! Это к преданной собаке человек может привязаться… к пушистой ласковой кошке. А разве можно привязаться к змее?.. Но выходило, что — да, можно привязаться и к змее, и поэтому она беспокоилась, раздумывая о том, как Ужику живется без нее, дождется ли он ее возвращения… В конце концов решила — нет, не дождется: ведь не кошка, не собака: отвыкнет, забудет, переберется в подвал… И хорошо, и ладно: ведь как ни крути, а змея есть змея! Пускай, так лучше… что ж делать, если так вышло. Можно взять котенка.

Потом был Белгород… несколько дней в гостинице… Она приглядывалась к тому, как живут переселенцы, примеряла — каково-то скоро будет ей самой на их месте?.. Вернувшись в Москву, внимательно посмотрела на себя в зеркало: хоть и переезды, хоть и не дома, а все равно — немного поправилась, кожа стала глаже… Через несколько дней Нинин сын Володя посадил их в машину и повез по хорошему шоссе куда-то далеко — за Тарусу, под Калугу, в деревню Завражье.

Снег почти всюду сошел, было тепло. Анна Валентиновна жмурилась на солнце. Здесь ей нравилось больше — воздух, лес… Не то что в Белгороде — там кругом строительство, грязь… вагончики, вагончики… Они гуляли по лесу, прошли по тихой деревне, поговорили с двумя симпатичными пожилыми женщинами — где магазин, как снабжение… вышли к полю, по которому прокладывалась бетонная дорога. Возле автокрана, сгрузившего плиты, стояли мужики.
— Тут места-то — во! — сказал тот из них, что более всех был под хмельком. — Ты, хозяйка, не сомневайся! Тут жить — ого-го! Дорога будет! Вода! Что не жить! Вон, смотри, на буграх-то сколько земляники! Пока-то листики, а летом — ягода!..

Возвращалась она самолетом. Шагнула на трап — и в лицо наконец-то пахнуло родным: зноем, пылью… В Хуррамабаде уже стояла жара, с юга тянул афганец, желтое небо мутнело… и было странно представлять себе, что скоро все это навсегда останется за спиной.

Она подходила к дому, размышляя о том, что щель, разумеется, нужно забить фанеркой. Ушел — и ушел, и все, и конец на этом.

Анна Валентиновна отперла дверь и, вздрогнув, остановилась.

В первую секунду ей показалось, что Ужик ее все-таки дождался.

Безжизненно вытянувшись, Ужик лежал у порога. Должно быть, труп выели муравьи. От него осталась только узорчатая шкура, и когда Анна Валентиновна тронула ее рукой, в ней зашуршали, перекатываясь, позвонки — словно семечки в высохшем стручке горького перца.

Глава 8. Хороший Камень На Могилу Отца

1

Замок, наконец, поддался, и Платонов открыл гараж.

Халим осторожно заглянул внутрь.
— У-у-у, — протянул он. — Ничего себе…
— Да она на ходу!.. — сказал Платонов, распахивая вторую створку. — Хочешь, заведем? Только бензина нет. Нет, правда! Хочешь, отольем из твоей? С пол-оборота! Она ж вся новая! Смотри: резина нехоженая… генератор как раз перед аварией полетел — я новый ставил… Что говорить! Ты же не слепой! Жестянку сделать — и готово! За две недели можно в порядок привести!..

Он поднял помятый капот.
— Смотри! Аккумулятор чешский!.. А то, что битая, — ну что я могу сделать! Я же говорю — на ровном месте! Понесло, понесло… из заноса вышел вроде… потом вдруг кувырк — и готово!..
— Да-а-а… — сказал Халим. — Как пирожок.

Сравнение понравилось ему: он рассмеялся и покачал головой, повторяя: «Настоящий пирожок! Настоящий пирожок!..»

Платонов вздохнул.
— Пирожок не пирожок… В общем, давай полторы, и все, — сказал он. — Полторы. Машина-то — новьё!

Халим обошел вокруг «Жигулей». Покачал головой. Пнул ногой спущенное колесо.
— Ну да, — сказал он. — Новьё… Понимаю… Знаешь что, Митя…
— Хорошо, — перебил его Платонов. — Я уступлю! Тыщу триста давай — и по рукам! Тыщу триста! Ты знаешь, сколько такая машина стоит в России? Или в Ташкенте! Знаешь? Ты не смотри, что битая! Начинка вся новая, вот ведь что!
— В России… в Ташкенте!.. Она же не в Ташкенте! Ты ее в Ташкент еще отгони, попробуй… или в Россию…
— Подумаешь, делов! На платформу поставил — и вперед! Из нашего дома сколько мужиков машины увезли!
— Они-то увезли, — рассудительно сказал Халим, касаясь мятого, ржавого там, где облупилась краска, железа. — А ты-то не везешь…
— Все равно, — упрямо возразил Платонов. — Ты что! Ты смеешься?! Ей, конечно, десять лет, да… но отец-то ее своими руками делал! Он тоже ее битую брал! И потом — по винтику! Она еще десять лет бегать будет!..
— Ну да… Если кузов поменять, — заметил Халим. Он стоял, сунув руки в карманы черных шелковых брюк, и раскачивался с носка на пятку.
— Мне сразу после аварии предлагали за нее две, — сказал Платонов. — А я не продал! Думал — сам восстановлю! Отец же делал, так и я смогу… а тут вон видишь… закрутилось…
— Не знаю… — сказал Халим. — Если предлагали — надо было соглашаться… Сейчас уже не предложат.

К гаражу подошли два мальчика: один лет четырех, другой — шести. Младший был в ладненьком цветастом халате. Он зачарованно слушал разговор, забыв про кусок лепешки в руке. Должно быть, у них в доме был какой-то праздник — лепешка была сдобная, посыпанная кунжутом. Старший, державший его за другую руку, шмыгнул носом и смущенно выговорил: «Издрасти…»
— Здрасти, здрасти, — пробормотал Платонов. — Ну хорошо… ладно.

Две тысячи ему предлагал Султан Одинаев… сволочь!.. Давай, мол, и купчую сразу подпишем… что резину тянуть! Правда, денег у него сейчас нет… то есть они есть, просто Султан дал их в долг своему родному брату… но как только брат вернет, так сразу… без промедлений — он же не обманет!.. Спасибо матери — по крайней мере отговорила его переоформлять машину на Султана. Но голову тот ему порядочно заморочил: Платонов — ну не дурак ли? — все ждал, когда Султанов брат вернет деньги. Дождался, на тебе! Через неделю отъезд, квартира продана, все потрачено на сборы, на таможню, на железную дорогу… каждая копейка на счету!.. Врал, паразит! Платонов ему поверил, и вот, пожалуйста: время ушло, и теперь Халим прижимает его к стенке! Да не может машина стоить меньше тысячи!.. Честно говоря, ему хотелось крикнуть… или ударить, что ли… хоть бы по мятому капоту… по растресканному лобовому стеклу… Но ничего этого делать было нельзя.

Он безнадежно улыбнулся и спросил:
— А сколько?

Халим подумал, затем определил:
— Четыреста.

Замер на носках, секунду стоял так…
— А, хоп, ладно!.. майли!.. Пятьсот зеленых. Оформление мое.

Платонов неуверенно засмеялся.
— Но только вместе с гаражом, — закончил Халим.
— Ну да, — Платонов уже тянул скрежещущую створку на место. — А к гаражу ничего не надо? Может, еще чего в придачу?

Створка с лязгом захлопнулась.
— А зачем меня тогда звал? — окрысился Халим. — Ты думал, я тебе миллион дам? Не стоит она больше! Пятьсот — хорошая цена!
— Иди, иди! — зло сказал Платонов, цепляя замок. — Хорошая цена, конечно! Хорошая цена, когда знаешь, что мне деваться некуда! А через день ты ее вдвое толкнешь! Не надо! Не приспичило! Не бойся! Подожду! Что, на тыщу триста покупателя не найду?.. Да ладно, пусть на тыщу! Завтра же найду!
— Ну ищи, Митя, ищи… — холодно сказал Халим. — Ищи. Как наищешься — звони. Мое слово: пять сотен вместе с гаражом.

Он повернулся и пошел к своей «Волге».

Платонов пнул ногой железо. Гараж загудел. Халим не обернулся. Он шарил в кармане — должно быть, искал ключи.

Когда заскрежетал стартер, Платонов не выдержал.
— Сто-о-о-й! — закричал он. — Да стой же, я тебе говорю!..

2

Троллейбус подваливал к остановке, его окатывало сбоку кипящей толпой, и он долго скрипел и шатался под ее напором. Потом кое-как снова трогался и набирал ход. Плыли за окном дома, деревья, залитые солнцем тротуары, озабоченные люди. На перекрестках прохаживались, останавливая редкие легковушки, веселые парни с автоматами. Некоторые из них были в военном камуфляже, но большинство — по-граждански, запросто, без церемоний.

Платонов невидяще смотрел сквозь стекло.

Поднять цену удалось еще только на сто. Но две сотни задатка он все-таки смог выжать. Хоть и через силу, а все же пришлось Халиму отслюнить две зеленые бумажки. Теперь они лежали в кармане, и было от них Платонову тепло.

План его был прост. Он помнил камнерезную мастерскую где-то на Цемзаводе… Там работал мастер Худайдод. Лет пятнадцать назад, еще студентом, Платонов приволок из случайной поездки несколько образцов карлюкского оникса, предполагая порезать их на пластины, чтоб любоваться самому или дарить приятелям. Однако камень — не селедка, его ножом не разделаешь. Вот Худайдод-то на своем станке их тогда и пилил…

Платонов в ту пору шутейно звал его Богданом, потому что в переводе с таджикского Худайдод — это и есть Богдан: богом данный. Самого Платонова в мастерскую привел отец. Приехали в середине дня. В углу двора росла старая урючина. Их усадили на кат, они долго пили чай, и с ветвей урючины время от времени спускался червячок на сверкающей паутинке, норовя утопиться в чьей-нибудь пиале. Говорили по большей части о пустяках. Платонов помалкивал. Потом отец кивнул на него и сказал: «Худайдод, вот у Митьки моего к тебе дело есть…» Платонов достал из сумки завернутые в газеты камни. «Половина твоя, — сказал отец. — Сделаешь?»

Платонову не терпелось, и он пару раз приезжал смотреть, как идут дела. Худайдод занимался его арагонитами ближе к вечеру — должно быть, днем у него других забот хватало. Он неспешно закреплял глыбку, потом, косясь на камень с таким выражением, словно ждал подвоха, лез в карман обтруханного пиджака, извлекал табакерку наскаду, по крупице вытрясал на ладонь толику насвоя… Когда он закладывал табак под язык, лицо у него становилось немного озадаченное. Потом запускал станок. Вода лилась на сверкающий диск и разлеталась брызгами. Худайдод щурился. Когда камень распадался на две части, он щелкал выключателем. Станок смолкал. Худайдод плевал в арык длинной зеленой слюной, снимал очки и спрашивал обеспокоенно: «Годится? Меравад?»

Может быть, ему было приятно общество Платонова, поскольку тот беспрестанно и совершенно искренне восхищался его способностью угадать наивыгоднейшие плоскости распила — те именно, на которых оникс начинал играть словно павлиний хвост. Когда работа была сделана, Худайдод разложил камни на столе, снял тюбетейку, погладил ладонью лысую голову и спросил, усмехаясь: «Ну что, делиться будем?» Платонов кивнул. Худайдод выбрал себе из полутора десятка образцов два симпатичных горбылька, и на этом дележка кончилась…

А сейчас он ехал туда, потому что помнил: кроме поделочного станка был и большой, промышленный. Стоял под навесом в углу двора. А раз был станок, стало быть, и камень был. А раз был камень, то, может, и сейчас есть. А раз есть камень, то, глядишь, найдется в развалах и подходящая глыба лабрадорита. Худайдод Платонова точно вспомнит! Не может не вспомнить! Платонов скажет ему: «Худайдод, отец год назад умер… Слышал? Ну, вот так… что тут сказать? Понимаешь, я уезжаю… Надо поставить хороший камень на могилу. Вот деньги. Поможешь?»

Он вышел на конечной. Со следующего поворота уже был виден Цемзавод.

Его серые от пыли сооружения громоздились по склонам холмов. С годами пыль превращалась в цементную корку. Корка покрывала голые ветви сухих карагачей, траву, камни, шиферные крыши ангаров, ржавые опоры грузового фуникулера… Люльки недвижно висели в синем небе, похожие на спичечные коробки. Раньше все это жужжало, двигалось, вагонетки, груженные глыбами мергеля, ползли по тросам. Ревели мельницы, превращая мергель в невесомую пыль… Именно эта пыль неохватным серым облаком сползала понемногу вниз, на бурые предместья Хуррамабада…

Чистыми были только длинные цилиндры печей. Потому что прежде они медленно, но безостановочно вращались — словно карандаши, покручиваемые в ленивых пальцах. От них несло устрашающим, адским жаром. Он заметно струился над ними, даже когда все вокруг звенело и зыбилось от июльского зноя. Печи работали днем и ночью, и пыль на них не успевала слежаться… А когда печи встали — так замолкли и мельницы. Пыль не висела больше над Цемзаводом. Заснеженные вершины сверкали, словно их только что посыпали алмазной крошкой.

Невдалеке от конечной располагался армейский блок-пост. Дорога здесь сужалась, потому что на обочины были навалены бетонные плиты. У вагончика стоял гусеничный трактор — должно быть, его загоняли в проезд, чтобы окончательно перекрыть движение. Блок-пост охранялся несколькими автоматчиками, и один из них, рассеянно поглаживая приклад, проводил Платонова неприятным, взвешивающим взглядом.

Метров через триста он увидел большие зеленые ворота. Из-за ворот выглядывала крыша дома, шпалеры виноградника и та самая урючина, под которой когда-то они пили чай. Платонов подумал, что время от времени волшебная дверца в прошлое открывается — нехотя, со скрипом, но все же открывается: сейчас он войдет и увидит Худайдода, который стоит у станка и щурится, разглядывая свежий спил яшмы или пегматита…

Впрочем, вой работающего станка был бы слышен с дороги.

Платонов постучал.

Собаки не было.

Подождав несколько секунд, толкнул дверь. Она не поддалась.
— Э-э-эй! — закричал он в щель. — Есть кто-нибудь?

Тишина.
— Ин чо касе хаст-ми? — Платонов, как мог, перешел на таджикский.

Что-то брякнуло во дворе. Послышались шаги. Лязгнула щеколда и дверь приоткрылась.
— Кого вам? — спросил подросток, хмуро глядя на Платонова.
— Мне Худайдода, — ответил Платонов. — Худайдод дома?

Когда дверь снова раскрылась, за ней стоял человек средних лет в бекасабовом чапане. Он вытирал руки грязной тряпкой. Брови его были вопросительно подняты.
— Худайдод? — встревоженно спросил он. — Вы кто, уважаемый?
— Да просто он мне когда-то камни пилил, — сказал Платонов. — Давно. Вы извините, если я не вовремя… У меня для него работа.
— Пройдите, — предложил человек, скованно улыбаясь. — На улице… э-э-э… неудобно, честное слово…

Платонов шагнул внутрь. Двор не изменился. Только домик, казалось, стал меньше. А тень от урючины — жиже.
— Азиз, чай принеси! — крикнул человек, все вытирая и вытирая руки.

В ивовой клетке, висящей на дереве, клекотнул кеклик.
— Ишь какой, — сказал Платонов, улыбаясь. — Боевой. А?
— Его нет, — ответил человек. Он поднес кулак ко рту и неловко покашлял. — Вы знаете, его нет, уважаемый.
— А когда? — спросил Платонов. — Когда мне зайти?
— Его не будет, — проговорил человек. — Он… э-э-э… умер, уважаемый… Полгода назад умер.
— Как это? — глупо спросил Платонов. — От чего?

Человек беспомощно оглянулся в сторону дома.
— За ним приехали, — сказал он, комкая тряпку. — Приехали… э-э-э… люди. На машине. Сказали: поедешь с нами, Худайдод. Он не хотел с ними ехать. Они заставляли. Он с ними ехал… И его стрелили вон там. Сквер за автовокзалом есть же? Там стрелили. Он мой брат.

Вздохнув, положил тряпку на кат.

И развел руками.

3

Отец болел давно, и это стало привычно. О недугах своих, отчетливо смертоносных, говорил брюзгливо, без уважения к самой болезни, с презрением. «Вот, не знаю, что делать… — ворчал он, кривя не отошедшую после инсульта щеку. — Привязалась, дрянь такая…» И, махнув рукой, со вздохом тащился, пришаркивая подошвой левой тапочки, на балкон — покурить. Курить было нельзя, но и не курить, похоже, было нельзя. А что больше нельзя — никто точно не знал. Мать считала — курить. Отец — не курить. Сам Платонов полагал, что человек имеет право выбрать себе меру удовольствий и связанных с ними неприятностей.

Раза три отец ложился в больницу и, провалявшись три недели под капельницей, выбирался оттуда подлеченный. «Да ну их к чер-р-рту!.. — говорил он, улыбаясь немного наискось и мерно постукивая по столу левой ладонью, как привык с тех пор, когда ее разрабатывал. — Профессоришка этот, как его… Фарзоев… Где его учили, не знаю… Небось за пару баранов диплом купил, а потом и пошло — кандидатская, докторская… Благо, народу под рукой — режь не хочу!.. Надо тебе, говорит, в бедренную вену катетер — и куда-то до самого сердца, что ли, хрен его не разберет!.. Каково? Ну ты сам посуди теперь, дурак он или нет? Тьфу!..»

Так и тянулось годами, и в конце концов то, что сосуды отказывают, что ноги болят, что курить нельзя, а ему хоть кол на голове теши, что мизинец на левой совсем плох, — все это стало такой же обыденной, невыдающейся вещью, словно старый анекдот за обедом или общая для всех, маячащая далеко за бесконечным радужным туманом смерть. И даже сама его мука тоже стала вещью обыденной и привычной…

А потом вдруг — ах!.. Он успел только посреди разговора удивленно поднести руку к груди, а понять смысл происходящего, как сказал врач, наверняка уже времени не хватило. И уже не нужно было искать лекарства и деньги… и трезвонить сестре в Краснодар, чтобы передала еще хоть бы три, ну хоть бы две литровых бутылки реополигликина (это и в лучшие времена было бы непростой задачей, поскольку отродясь не летали самолеты напрямик из Краснодара в Хуррамабад)… и ночевать в аэропорту, битком набитом беженцами и растерявшем все свои прежние свойства, включая даже расписание рейсов…

Все это мгновенно отпрыгнуло вдаль, как отпрыгивают горы, когда отрываешь от глаз бинокль, а на смену покатилось совсем другое: могила… бензин… гроб… нет бензина… нет досок… Включился Стрельников, сослуживец отца по Геолтресту… машина будет из Геолтреста, доски будут из Геолтреста, но бензина нет даже в Геолтресте… Три или четыре дня напряженных переговоров, поисков, результатом которых должны были стать несколько литров бензина и четыре доски… Заплатить бы за этот чертов бензин… купить канистру у торгашей на дороге — да таких денег тоже не было… Но все в итоге как-то устроилось: нашли доски… бензина в обрез… из морга ждали к одиннадцати… двенадцать… час… половина второго… городской транспорт переставал ходить часам к пяти, а ведь всем еще нужно было успеть добраться до дому, как муравьям до муравейников, — по крайней мере при последних лучах закатного солнца… Процедура грозила быть несколько скомканной… На фоне этой задержки сама смерть казалась событием незначительным; вот машина опаздывает — это да!.. Половина третьего… без четверти… В конце концов приехали… торопливое прощание… виноватые лица… кладбище… солнце… зелень… сверкание свежей листвы… лицо отца… следы бритья объяснимо неаккуратного, даже жестокого — ведь человеку уже не больно… тесно стоящие ограды, над которыми проносили залитый солнцем алый гроб… слова, слова, слова… шорох и стук комьев… Мать, по обычаю, рвала и раздавала куски какой-то ткани… и все, все, все, конец, — тело осталось в земле, а они пошли пить водку… запускать поспешную суматоху поминок… А потом сумерки, начало быстрой весенней ночи… и привычная, как стрекотание сверчка, пальба в разных концах города, то ближе, то дальше: ба-ба-бах!.. ба-ба-бах!.. — вместо прощального салюта.

Все кончилось. Прошлое отступало, утрачивало цвета и объем, превращалось в набор черно-белых фотографий… Первые два или три месяца они с матерью каждое воскресенье ходили на кладбище. Потом как-то раз Платонов не смог. Потом настало лето, навалилась жара. Пришла осень, выбросила пыльные бурые флаги. Сердце уже не сжималось, когда он шагал к отцу по асфальтовой дорожке кладбища.

А теперь они уезжали. Они уезжали из Хуррамабада навсегда. Никто из них не рассчитывал вернуться. Они уезжали, а отец всегда был против этого. «Ну уж нет! — говорил он, кривя щеку и воинственно постукивая ладонью по столу. — Никуда я не поеду!..» Но теперь он лежит в могиле — и они уезжают… И Платонов никак не мог отделаться от мысли, что этот упрямец в конце концов остается здесь один.

4

К середине дня он кое-как добрался до площади.

На перекрестке продавали горячие лепешки. Платонов приценился было, но потом сунул руки в карманы и пошел своей дорогой.

Тихая улица, заросшая карагачами и чинарами, поднималась к кладбищу.

Он не знал, где еще в Хуррамабаде можно найти могильный камень. Он искал уже две недели — нет, больше! — и не нашел. Вот и мастер Худайдод уже не мог ему помочь…

Минут через десять он миновал кладбищенские ворота и двинулся по аллейке. Из открытой двери сторожки доносились голоса. Платонов замедлил шаг и, поколебавшись, заглянул внутрь.

Два человека, которые громко и быстро говорили по-таджикски, на секунду замолчали. Потом один из них сморщился и кивнул, указывая на стул. Платонов прошел и сел. Стул шатался. Они снова загалдели.

Тот, что был в белом пиджаке, говорил так быстро, что взмахи ладони безнадежно отставали от слов.

Второй человек был артист Калягин. Во всяком случае, если бы не твердая уверенность в том, что артист Калягин не станет сидеть в вонючей сторожке хуррамабадского кладбища, Платонов бы руку дал на отсечение, что это именно он.
— Фахмиди? — тараторил первый. — Сатторов ба Турсунов, Турсунов ба Киёмов, Киёмов ба Насруллоев, Насруллоев ба Расулов, Расулов ба Мирзоев! Фахмиди?

Артист Калягин обхватил голову руками и закачался, произнося протяжным басом по-русски:
— Ё-о-о-о-о-о-о-о-о-моё-о-о-о-о-о!..
— Да-а-а… — удовлетворенно протянул человек в белом пиджаке, рассматривая артиста Калягина с таким выражением лица, словно тот был колбой, в которой пошла, наконец, долгожданная реакция. Вздохнул, перевел взгляд на Платонова, мельком улыбнулся, словно извиняясь, что не уделил ему внимания сразу, и вышел из вагончика.
— Добрый день, — сказал Платонов, немного поеживаясь от ощущения, что он забрел совершенно не туда, куда надо, и сейчас задаст очередной дурацкий вопрос. — У меня вот какое дело… простите, вам не говорили, что вы похожи на одного артиста?
— Сто раз говорили! — ответил артист Калягин, улыбаясь. На его круглом приветливом лице уже не было заметно даже тени отчаяния. — В театр звали работать! Я не пошел — э-э-э, что там делать?! — Затем протянул руку и весело представился: — Махмади!
— Дмитрий, — ответил Платонов, пожимая его маленькую, но твердую ладошку. — Вы работаете здесь?

Махмади с достоинством кивнул.
— Я главный инженер кладбища.
— О-о-о! — одновременно удивленно и уважительно протянул Платонов. Ему хотелось польстить. Кроме того, он и предположить не мог, что кладбище так похоже на завод — и тут и там нужен главный инженер. — Тогда вы, наверное, в курсе… Я ищу хороший камень. Весь Хуррамабад облазил — нету! Вы не знаете, где можно заказать?
— Э-э-э, практически невозможно, — сказал главный инженер. — Нигде не пилят. Рад бы… Но нету. В Хуррамабаде — нету. Кто имеет возможность, возит из Самарканда…
— Я не могу из Самарканда, — объяснил Платонов. — Я не успею привезти из Самарканда. У меня всего несколько дней. Я заплачу.
— Я понимаю, что заплатите, — пожав плечами, Махмади взял сигарету. — Я не фокусник… Где я могу взять камень? Все остановилось! Ни одна мастерская не пилит! Да и пилить не из чего — не возят в Хуррамабад камень… Что я могу сделать? Где взять хороший камень? Хороший камень — это мрамор из-под Самарканда… да ведь еще сколько с ним возни! Пилить, полировать… еще фасочки… врезы… — он поцокал языком. — Нет, не найдете…
— Мне мрамор не нужен, — сказал Платонов. — Мне нужен лабрадорит. Знаете? Черный такой, с фиолетовыми блестками… И фасочки мне не нужны.
— Как же без фасочек! — изумился Махмади. — Это разве камень — без фасочек!
— Не нужно, — убеждал Платонов. — Можно только одну сторону отполировать. Даже еще лучше только одну сторону. Понимаете? Пусть это будет похоже на дикий камень. На горы. Понимаете? Небольшую плоскость, чтобы сделать надпись, — и все. Больше ничего не надо. Мы его поставим вот так… — он вертикально поднял ладонь.

Махмади задумчиво выпустил струйку дыма.
— Не знаю… Не пилить? Ну, если не пилить… Видите, уважаемый, каждый человек своего хочет… Вам вот какой камень нужен… понятно, — он покачал головой. — Ко мне пришел недавно один… тоже отца похоронил. Таджик. Говорит: дай мне письменное разрешение, что я могу на могиле построить кирпичный мавзолей! Зачем тебе разрешение? Все строят на могилах мавзолеи! Всякий, у кого есть два десятка кирпичей, строит на могиле мавзолей! Строй, пожалуйста! — Он с чувством стряхнул в жестянку пепел. — Нет, дай ему разрешение — и все тут! Неделю ходит, другую… Под дверью сидит… И все ко мне! К директору не идет. Знает, что с директором не поговоришь! Ну, в конце концов я не выдержал — дал ему разрешение! Письменное! Через неделю прохожу по тому участку — во-о-о-ой! Этот паразит построил мавзолей — жить можно! Две семьи можно поселить! Я к нему! А он: вот, говорит, у меня разрешение! — Махмади прыснул. — Вот так, уважаемый… Ладно. Я вижу, вам надо помочь. Есть одно место. Можно поехать, посмотреть…
— Когда? — спросил Платонов.

Главный инженер большим пальцем передвинул тюбетейку вперед и почесал лысый затылок.
— Послезавтра.
— А сейчас нельзя?
— Сейчас? — удивился тот.
— И сколько это будет стоить?

Махмади пожал плечами.
— Кто знает сейчас, какая у чего цена? Все перевернулось… Теперь люди платят за работу не то, что она стоит, а сколько могут заплатить… Сколько вы можете заплатить, уважаемый? — поинтересовался он.
— Двести, — сказал Платонов.

Сказал — и пожалел. Надо было сказать — сто. Может, сто — это и есть цена?
— Двести… — разочарованно повторил Махмади и пошевелил губами, что-то расчисляя. — Сам камень… да привезти… да поставить… стяжку нужно делать… цемент… Двести… Хоп, ладно! Майли! — он хлопнул обеими ладонями по столу и привстал. — Двести так двести. Рафтем?

5

Автобус трясся и прыгал на колдобинах.

Платонов смотрел в окно, думая о камне… о камнях… и вдруг вспомнил, как однажды ему довелось наблюдать жизнь добытчиков мрамора… Отец забросил его порыбачить в верховья Ягноба. Места были дикие, пустынные, машина ковыляла, переваливаясь с валуна на валун. Добравшись до задуманного места, они, к своему удивлению, обнаружили вагончик, в котором жили два бородатых жилистых мужика, назвавшихся каменотесами, хоть правильнее им было бы именоваться каменоломами. «Вот и ладно, — сказал отец. — В компании веселей». Платонов поставил палатку рядом. Честно сказать, ему было неловко бездельничать рядом с ними. Он спозаранку, по холодку, уходил за форелью. А каменотесы день-деньской торчали на солнцепеке, выбуривая очередную глыбу. Выходы камня были метрах в ста пятидесяти над дорогой — на довольно крутом щебенистом склоне. Жара стояла дикая. На каждый блок требовалось несколько дней тяжелой работы. Спустившись вечером к реке, они первым делом выпивали по ведру воды. Потом ставили на огонь два ведра супа: их испепеленные организмы могли потреблять только жидкую пищу…

Но поразительна была не физическая выносливость, а тот оптимистический фатализм, с которым они принимали решение судьбы. Именно судьбы, потому что никакое мастерство роли здесь уже не играло: когда глыба была выбурена и выколота, они наваливались ломиками и пускали ее под откос… Глыба катилась к дороге. Она летела с грохотом, с ревом — эхо испуганно шарахалось аж к дальним хребтам; она падала, ломая кусты, стуча по скалам и брызжа крошками мрамора. А те двое, похожие на сухих богомолов, стояли наверху, оперевшись на перфораторы, и безучастно следили за ее полетом… Более или менее благополучно скатывалась каждая четвертая, остальные расшибались вдребезги. Когда Платонов уезжал, весь склон был усеян битым мрамором. Машина должна была вернуться на рудник, и Платонов спросил каменотесов, не прислать ли чего попутно из города. Поразмыслив, они ответили, что им бы не помешала еще парочка эмалированных ведер…

Платонов смотрел в окно и думал, усмехаясь, что уж ему-то известно, каково это — добыть хороший камень.

Но ведь должно хоть немного повезти!..

Они доехали до девятого километра, вышли и двинули куда-то влево: наискось и вверх — в зеленые холмы, за которыми голубели заснеженные горы.

Асфальтированная дорожка тянулась мимо пятиэтажных домов, косой гребенкой поднимавшихся друг за другом. На балконах висело разноцветное тряпье, а у подъездов кричали и гонялись друг за другом дети.
— Тут недалеко, — объяснил Махмади. — Недолго.

Скоро они свернули с дороги на тропу. Тропа забрала еще круче на склон холма, а ряды сгоревших гаражей остались слева. Весенний ветер качал облупившиеся, черные, каленые огнем створки ворот, и они уныло и многоголосо скрипели.
— Война, — пояснил Махмади. — Видите? Что сказать!
— Сам не знаю, что сказать, — буркнул Платонов.

Остаточный шум города быстро отставал и гас. Вместо него возникал шелест ветра, теребящего кустарник, журчание воды, струящейся в кювете. С водораздела тянуло запахом травы, сырой глины, снега.

Тропа бежала дальше, и уже ничего не осталось от города, кроме близкого дымного облака, неожиданно быстро скрывшего кварталы лежащего внизу Хуррамабада. И вдруг Платонов почувствовал опасность.
— Махмади, — настороженно сказал он. — Мы куда идем-то? А?
— Куда? — удивился Махмади. — Что значит — куда? В мастерскую мы идем, уважаемый! В цех! Вон, видите? Белый домик видите?

Платонов прищурился.
— Ну и что? — спросил он хмуро. — Ну, вижу… Что вы мне голову морочите? Какой там может быть цех? Вы чего?
— Каменный цех, — обиженно сказал Махмади. — За холмом. Спустимся — и все. А если по дороге — это от самого Путовскоабада заезжать надо… Понимаете?

Он простодушно улыбался.

Горы стояли устрашающе близко.
— Ну, не знаю, — обреченно сказал Платонов. — Хорошо, ладно… Хоп, майли. Пойдем.

Он шел и думал о том, что, по идее, убивать его, в сущности, не за что. Да и не похож этот главный инженер на убийцу… А Худайдода — было за что? Платонов искоса посмотрел на Махмади. Нет, не похож. На артиста Калягина похож. А на убийцу не похож… За что убили Худайдода? Ведь не побили, не ограбили — убили! посадили в машину, отвезли… спасибо еще, что отвезли, а не на глазах у детей… и застрелили. За что? Может быть, задолжал? Да вряд ли — человек пожилой, семейный, с чего бы ему пускаться в авантюры?.. В политику полез? Тоже нет — какой из него политик!.. Просто досадил кому-то? Досадить легко кому угодно — соседу… знакомому… но разве за это убивают?.. Он снова покосился на Махмади — ну вылитый Калягин! А там — кто его знает…

Короче говоря, похож на убийцу, не похож, а все же Платонов старался идти, отставая на пару шагов — чтобы Махмади все время был на глазах.

Через десять минут они поднялись на первый водораздел — и он с облегчением понял, что все так и есть, не врал главный инженер: внизу, в широком устье сая, по которому бежал ручей, стояли коричнево-красные ангары. Мостовой кран даже отсюда выглядел ржавым.
— Не спешите, — сказал Махмади, останавливаясь. — Что за машины… — пробормотал он. — Кто такие?

На площадке перед цехом стоял грузовой ЗИЛ, открытый армейский УАЗ и черная легковушка.
— Иномарка, — определил Махмади. — Большие люди приехали!

Грузовик пустил клуб голубого дыма и подъехал задом к воротам ангара. Послышалось скрежетание тельфера. Из ангара показались несколько военных. Вслед за ними выезжал на цепях поблескивающий полированными гранями длинный камень.
— Мрамор, — негромко заметил Махмади. — Хороший камень. Белый.

Три солдата, оставив оружие, забрались в кузов. Тельфер скрежетал, камень опускался.

Опустился.

Высокий человек в черном костюме и шляпе что-то указывал тем, что стояли в кузове. Они закрепили камень и спрыгнули.

Тельфер пополз назад в ангар.
— А, вон Садыков, — пробормотал Махмади. — Начальник цеха.

Садыков и человек в черном костюме долго жали друг другу руки. Когда рукопожатия кончились, человек в черном костюме повернулся и пошел к своей легковушке. Садыков что-то сказал вслед. Человек в черном костюме походя отмахнулся. Все захохотали. Садыков ораторским жестом протянул руку и стал горячо говорить. Человек в черном костюме приостановился, поворачиваясь. К Садыкову уже подбежали несколько вооруженных; через мгновение он сложился пополам и упал. Его неторопливо били ногами. Из ангара, остервенело крича и размахивая какой-то железякой, выбежал щуплый человечек в комбинезоне — должно быть, тот, кто управлял тельфером. Сделал он это напрасно, потому что его тут же повалили и взяли «в сапожки». Человек в черном костюме нетерпеливо прикрикнул. Гогоча, вооруженные стали рассаживаться в УАЗ. Грузовик разворачивался на площадке. Садыков лежал, скорчившись. Щуплый кое-как поднялся, сделал несколько нетвердых шагов и опустился возле него на колени. Дверцы иномарки захлопнулись. Первым двинулся УАЗ с автоматчиками. Следом — иномарка. Грузовик скрылся за поворотом последним.
— Во-о-о-от… — протянул Махмади. — Хорошо, что мы опоздали… а, уважаемый?
— Да уж, — сказал Платонов, сглатывая слюну. — За что их?
— Сейчас узнаем… — сказал Махмади и вздохнул: — Надеюсь, они не вернутся.

Когда они подошли к ангару, Садыков стоял, закинув голову, и прикладывал к носу мокрую тряпку.
— Во-о-о-ой! — сказал Махмади. — Что сделали, а?

Садыков сдавленно выругался.

Щуплый пожал им руки.
— От кого попало, Саня? — спросил Махмади.
— Замначальника ГАИ, — ответил тот, с отвращением сплюнув на землю. — Ишь, сука какая…

Садыков что-то неразборчиво промычал.
— Я и говорю, суки, — повторил Саня. — Ишь, чего… У него брата убили. Тоже, наверное, бандюга порядочный… Позавчера примчались — так и так, срочно… по высшей ставке! Мол, не обидим… Ну, был у нас один хороший камень в заначке… Берегли на крайний случай. Фрезу последнюю Садыков решил потратить… ради такого-то дела! Два дня уродовались. Сделали — игрушка, а не камень! А они вон чего… Не заплатили, сволочи.

И снова сплюнул.
— Зачем ему тебе платить, — прошамкал Садыков. — А, Махмади? Зачем им платить, если и так можно взять? Они же — власть!

Он отнял тряпицу от носа.
— Во-о-о-о-ой, что делается! — сказал Махмади. Он сел на камень и обхватил руками голову. — Что делается!.. Озверели! Беспредел!
— Даже Махмади говорит: беспредел! — неожиданно насмешливо заметил Садыков, рассматривая сгустки крови на тряпке. Он поднял кверху палец: — Махмади, который заведует кладбищем и имеет дело исключительно с мертвыми! Что уж говорить о живых!
— Разве на кладбище лучше? — обиженно возразил главный инженер. — На могилах баранов стали пасти! Ты понимаешь? Кому приятно, что на могиле баран пасется? Ты траву посадил, да? цветок посадил… а он пришел и все съел! Я сторожа спрашиваю — почему опять баран? почему не гонял? А он мне в ответ: Махмади, ты хочешь, чтобы меня убили? Я, говорит, стал гонять, прибежал человек вон оттуда, из кишлака… вынул из кармана пистолет: будешь гонять моих баранов, я тебя убью! Это, кричит, все равно русские могилы, они тут никому не нужны!.. А? Что, не беспредел?
— Да, конечно! — рассмеялся Саня и закашлялся. — Конечно! Кому нужны?! Никому не нужны!
— Не-е-ет, так не надо говорить! — Махмади покачал головой. — Кто бы раньше мог так сказать?! Язык бы не повернулся! Как это не нужна могила, если ты сам в такой будешь лежать?! Русский не русский, таджик не таджик — все в одну землю ложатся! — он в сердцах нахлобучил на лысину тюбетейку. — Ну им самим-то все равно ведь хоть какой-нибудь порядок нужен будет, а? Сами когда-нибудь в могилы лягут! Ну что ж они делают!..
— Порядок… — сказал Саня. — Какой порядок?.. Скажешь тоже — порядок… Раньше мы тут в три смены работали… камень нам из Нурека возили… шестьдесят человек пахало… а теперь я да Садыков, вот и весь цех. А!.. Пилить-то все равно нечего. Ты иди, ищи… — он махнул рукой Платонову, — может, найдешь чего. Тут черта можно найти, если покопаться…

Платонов поднялся и стал бродить вокруг руин цеха, разглядывая обломки в надежде выискать подходящий. Ничего подходящего не попадалось. Заглянул в ангар. Там стояли огромные станки — величиной с одноэтажный дом. Насосы не работали, но все-таки где-то журчала вода. Он прошел гулкое помещение насквозь. После полумрака ангара солнце казалось гораздо ярче. Тут тоже валялись камни — большие, величиной с грузовик… поменьше… мелкие обломки… Он разглядывал каждый, пытаясь представить, что из него можно сделать. Все не то, не то…

Его не торопили. Когда Платонов подходил ближе, до него доносились голоса — мягкий Махмади, скрипучий Садыкова, хриплый — Санин. Слов он не разбирал. Махмади сидел, подперев голову. На разбитом лице Садыкова застыло выражение угрюмой решимости. Саня курил, и табачный дым задерживался в его щетине. Саня был похож на истощенного бронзового Будду.
— Я нашел, — сдержанно сказал Платонов. — Вон там.
— Да ну? — удивился Махмади.
— Лабрадорит!
— Лаблабурит? Э-э-э-э, — Саня безнадежно махнул рукой. — Да ты чего! Это ж не мрамор! Лаблабурит!.. Не-е-е-е, лаблабурит не упилишь.

Садыков с сожалением кивнул.
— Нечем, — подтвердил он. — Не можем.
— Его не надо пилить, — сказал Платонов, ликуя. — Он готовый!

6

Они сидели на косогоре.

Солнце клонилось к закату. Когда оно выпутывалось из тонких пелен розовых облаков, кудрявые разнородные деревья кладбища (стекавшего все ниже к долине — туда, где мутнела бурая туча угрюмого Хуррамабада) просвечивались насквозь и казались вызолоченными. Над головой шелестела ярко-зеленая листва молодой акации; сиреневые соцветия иудина дерева, облепившие голые безлистые ветви, казались неправдоподобно яркими на фоне пенистого кружевного неба.

Вчера провозились до самого вечера. Саня и Махмади, обследовав камень, готовность его единодушно признали недостаточной. Дернули тельфером в ангар, в полировальный цех. Платонову Саня вручил большое ведро — чтобы лил воду тонкой струйкой на жужжащий диск. Сам стоял за рукоятями, щурился, налегая то вправо, то влево, чтобы диск елозил по всей поверхности. Крохи зеленой полировальной пасты он время от времени с матюками выскребал палочкой из пустой банки — со стеночек. Жужжали часа три, пока Саня, морщась, не признал, что вот так уже боль-мень зурно.

Снова тельфер — теперь к закрепленному горизонтально на полозьях перфоратору: высверливать в основании камня гнездо под арматуру.
— Готовый! — хрипел Саня, налегая на вибрирующий перфоратор. — Готовый! Его еще готовить и готовить! Это ж лаблабурит! Хуже него — только габбро! Это тебе не мрамор! Мрамор бы уже насквозь прошли!.. Не, ну ты гляди, а! Конечно, у него по шкале Мооса твердость шесть! Лей воду-то, лей!..

И опять тельфер, опять скрежет, опять опасное раскачивание на цепях…

В гравировальной Саня выкладывал латунные плашки с буквами, часто переспрашивая Платонова: «Так, что ли? Так? Ты смотри! Порежем — потом не заполируешь! Вечная история! То имя перепутают, то фамилию!.. Так, что ли?» Платонов, нервно поглядывая на блестящую, черную, без единой царапинки поверхность, под которой блуждали сочные фиолетовые огни, без конца повторял про себя: «Платонов Юрий Александрович… Платонов Юрий Александрович…»; шевеля губами, букву за буквой раз за разом проверял набранный текст. «Смотри! — напрягал Саня. — В случае чего — не поправим! Это намертво!» Наконец заработал станок, и шарошка пошла по камню, повторяя очертания латунных букв…

Рано утром Махмади погнал туда трактор. Платонов ждал у ворот кладбища. Часам к десяти привезли блистающую на солнце глыбу. Кое-как, едва не поуродовавшись, спустили ее с «Беларуси», положили на землю возле переплетения оград и ветвей. Потом, орудуя черенками от лопат, хрипя и мешая друг другу, вздымали по бесконечному, крутому, скользкому склону, по узким проходам между тесно стоящими оградами. Камень вырывался из рук, кренился, норовя обо что-нибудь ушибиться полированным боком. Позволять ему это — боже сохрани! — было никак нельзя, но однажды он по вине Платонова все-таки почти упал на острый угол стальной ограды — и тогда Саня подставил ногу и долго затем шипел и матерился, растирая ладонями голень. В конце концов они доволокли камень до нужного места… потом таскали песок, цемент, кирпичи… Возились с раствором, стяжкой… прилаживали арматуру…

Теперь солнце садилось, камень крепко стоял, а к утру цемент должен был схватиться вмертвую, и Махмади утверждал, что после этого памятник уже никакими силами не своротить с могилы.

Они сидели на косогоре, и все, что Платонов предусмотрительно захватил с собой утром из дому, было разложено и расставлено на вчерашней газете.
— Нет, хороший камень, хороший… Вообще, черный камень больше любят, — толковал Саня. От водки он как-то расправился, даже глубокие морщины справа и слева от носа чуть сгладились. — Черный камень есть черный камень. Черный камень, он тверже. Его работать приятней. Мрамор-то ведь что? Мрамор-то ведь чуть что не так, он крак — и готово, волоки на свалку! Потому что трещины в нем бывают. Так-то вроде не видно, а распилил — и развалилось. Особенно если просят тонкий… у-у-у-у, это вообще! Не напилишься! — твердил он свое, и пепел с чадящей сигареты падал куда попало.

Махмади тоже был доволен и расслаблен. Когда камень встал на свое место, Махмади вдруг утратил говорливость — может быть, признавая тем самым, что Платонову больше не нужны слова.
— Как я его заметил… — Платонов блаженно улыбался и преданно смотрел то на Саню, то на Махмади. — Не, я просто иду вот так… Гляжу — вроде как лабрадорит! Грязь смахнул — точно!.. Здорово мы его поставили, а! Здорово! Я вот так именно и хотел! Вот именно так!.. Именно так!.. Так что спасибо вам, — сказал он, вздохнув. — Спасибо. Давайте помянем отца напоследок… чего уж… И всех.

Солнце скрылось, и розовые лучи разбежались из-за горизонта веером по сиреневому небу.

Они неторопливо спускались по дорожке вниз, к выходу.

Платонов шагал молча. Он испытывал сладостное успокоение. Ему хотелось без конца повторять про себя: и как это я его углядел? как я его углядел? Вот ведь знал, что должно повезти — и повезло! Камень лежал плашмя, оперевшись краем о какой-то обломок. Видимая его сторона была бугристой, грязной… Платонов прошел бы мимо, да вдруг упал на камень луч — как будто расчетливо направленный чьей-то заботливой волей, — и сверкнула фиолетовая вспышка!
— Что? — переспросил Платонов, невольно оборачиваясь.

Нет, никого не было за спиной.

Глава 9. Первый Из Пяти

1

Низом-постник толкнул дверь, и она скрипнула. В углу горел масляный светильник, едва рассеивая темноту красноватым огнем. В другом… но нет, Черный Мирзо уже не спал: полулежал, опершись на локоть, и пистолет, выхваченный из-под подушки, смотрел Низому прямо в лоб.
— Свои, командир! — негромко сказал Низом. — Без пяти шесть. Связь с Негматуллаевым…
— Слышу, слышу, — Мирзо сел, сунул оружие в кобуру, потер ладонями лицо. — Чай есть?
— Сейчас закипит.
— С Ибрагимом связывался? — хмуро спросил Мирзо, обуваясь. — Что там?
— Тихо, — ответил Низом.

Он мог бы добавить, что по такой погоде через Санги-Сиёх не проберется ни пеший, ни конный, ни черт, ни дьявол и поэтому нет нужды морозить людей на водоразделе. Однако он давно знал Мирзо — с тех еще пор, когда тот был не полковником, а владельцем автомастерской, которую через подставных лиц выкупил в Рухсоре у одного отъезжавшего армянина, — и привык к тому, что тот просчитывает свои действия на три хода вперед; потому и не совался не только с советами, но даже и с вопросами.
— Пошли туда двух ребят на смену.
— Есть.
— А что невесел?

Мирзо сделал вдруг пружинистое боксерское движение и неожиданно толкнул Низома плотным плечом.
— Что невесел? — повторил он, целя кулаком в подбородок. Низом увернулся. — Подожди, еще разберемся со всеми. А?
— Точно, командир, — кивнул и не удержался, расплылся в улыбке. — Разберемся, командир!
— Давай, давай чаю! — поторопил его Мирзо. — Я сейчас вернусь.

Свежий снег влажно хрупал под ногами. В темноте облака безмолвно текли с перевала. Ветер гудел, шумно ворочался в зарослях мокрой арчи, гнул деревья, рокотал, — и можно было подумать, что это шум вертолетных двигателей: вот-вот машина вынырнет из-за водораздела и накренится на вираже…

Ровно в шесть Низом-постник поставил перед ним чайник. Мирзо перелил чай, выждал, чтобы настоялся.

Когда раздался звонок, он придвинул к себе кейс спутникового телефона.
— Слушаю. Это ты, Шариф?
— Я, — ответил Негматуллаев. — Кому еще быть в такое время? Или от какой-нибудь красавицы звонка ждешь?

Голос у него был насмешливый, интонация необязательная. На самом-то деле наверняка всю ночь совещался, то и дело трезвонил в Хуррамабад: каялся, что не уберег журналистов, грозил кому-нибудь расстрелом, получал указания, снова рапортовал… Сейчас сидит на командном пункте как на иголках, а туда же: бодрится. Бодрись, бодрись… Это правильно. Ветер удачи переменчив. Сегодня другому повезло, а завтра — тебе…

Три дня назад Негматуллаеву удалось-таки серьезно прижать Мирзо в районе завода. Тот едва вывернулся: вывел кое-как человек пятнадцать из-под огня и ушел в горы. Казалось, что Шариф обыграл его вчистую: большая часть отряда, неся потери и беспорядочно отступая, свалилась к реке и была плотно блокирована. Но словно козырный туз из прикупа, подвернулись эти шалые корреспонденты, — и теперь уже Мирзо диктовал Негматуллаеву правила игры.
— Давай о деле, — предложил он. — Аккумуляторы садятся, Шариф. А заряжать мне их не от чего. Кончатся аккумуляторы, кончатся и разговоры. Имей в виду…
— Понял, докладываю, — шутливо-бодрым тоном сказал комбриг. Мирзо представил себе его широкую и плоскую, как сковорода, усатую физиономию: узбек — он и есть узбек. Держит марку. Дорого Шарифу стоит докладывать Черному Мирзо о проделанной за ночь бестолковой работе. — Мы готовы идти на твои условия. Готовы. Дело за погодой. Погода нелетная, Мирзо. Что я могу сделать? В такую погоду вертушку не поднимешь.
— Э, опять начинается про погоду… — разочарованно протянул Мирзо. — Что ты как маленький, Шариф! Ты мне вторые сутки голову морочишь. При чем тут погода? Ты не забыл, наверное, как мы с тобой мотались к Кара-хану? Разве лучше погода была? И ничего — завелись и полетели. Ты сам же пистолетом и махал, помнишь?.. — Он хмыкнул. — А теперь рассказываешь мне о погоде. Зачем мне знать о твоих трудностях? Мне это ни к чему. Неужели ты не понял, что мне нужно? Пожалуйста, я повторю. Мне нужны мои ребята — все двадцать шесть человек. Вооруженные. С боезапасом. Вы должны перебросить их сюда. Сегодня. Это последний срок, Шариф. Зачем мы будем это снова пережевывать? Я получаю своих ребят — ты своих. В полной сохранности. — Он помедлил. — Я имею в виду: тех, что останутся. Ты меня знаешь, Шариф. Я тебя никогда не обманывал.

Негматуллаев молчал.

Это правда, он хорошо знал Черного Мирзо. Слава богу, повоевали вместе. Если начать вспоминать, окажется, что каждый из них не раз и не два был обязан другому жизнью. Тут уж ничего не скажешь: серьезные люди держат слово. Черный Мирзо свое слово держал…

Комбриг вытер платком мокрую от пота шею.

Ах, дьявол, ну если б его самого можно было хоть чем-нибудь зацепить!.. ну хоть чем-нибудь! Сунуть бы сейчас трубку — ну-ка, Мирзо, боевой друг, поговори с женой: может быть, если я не могу, так она тебя убедит! С детишками своими поговори, Мирзо! Послушай их голосочки!.. С отцом побеседуй, с матерью, — пусть они тебя вразумят… Но увы, нет: ничем его не зацепишь, потому что Мирзо уже потерял все, что может потерять человек. Мать умерла молодой, отец второй раз не женился, сам вырастил сына. С самого начала парню не повезло. Говорят, все знали, что он не был виноват. Мол, этот чеченец — не то осетин — сам всю дорогу нарывался. История давняя и темная, а к тому же если один жив, а другой мертв, никому уже не докажешь, что прав не мертвый, а живой… Мирзо получил восемь лет, а когда вышел из тюрьмы, то очень скоро стал известным человеком в Рухсоре. Очень, очень известным. Отец его тоже когда-то был довольно известным человеком в Рухсоре. Но с годами про него стали говорить так: «Файз Хакимов? Кто такой? А, это отец Мирзо Хакимова, что ли? Так бы сразу и сказал!» Прошло лет десять, и весной девяносто второго Мирзо насел на банду Кадыра-птицелова под Кабодиёном. Неизвестно, кто подсказал Кадыру, кто навел: так или иначе, но отец Мирзо оказался у него в руках. Мирзо тут же отвел людей, отдал Кадыру городишко, вообще сделал все, что тот приказал, умоляя взамен только об одном: чтобы ему вернули отца. Кадыр обещал сделать это, а серьезные люди держат слово. Кадыр-птицелов вернул ему отца: старика принесли в мокром от крови каноре — мешке для сбора хлопка. Он еще дышал, но вся кожа со спины была содрана. Тогда-то Мирзо и стали звать Черным — уж больно лютовал… А меньше чем через год его собственный двор был окружен под утро ребятами Камола Веселого, и сам Мирзо только по чистой случайности не угодил в западню. Но он слишком хорошо знал, что ждет жену и детей, если они живыми окажутся у Камола, — и когда стало ясно, что беды не избежать, своей рукой выпустил по дому четыре противотанковых снаряда, мгновенно превративших его в полыхающие развалины…
— Я тебя знаю, — согласился Негматуллаев. — И ты меня знаешь, Мирзо. Я тоже тебя не обманываю. Ты же не слепой, Мирзо! Ты выгляни на улицу, посмотри, что делается! Богом клянусь — у меня все готово, но не поднять сейчас вертолет! Давай ждать! Есть еще вариант, я тебе говорил. Дам грузовик — и пусть катятся куда хотят! Два грузовика дам!
— Снова здорово, — вздохнул Мирзо. — Во-первых, как я узнаю об их судьбе? Ведь они мне дороги, Шариф! Но, допустим, я не стану задаваться этим вопросом, а поверю тебе, потому что ты человек серьезный. Все равно не получается: ребята нужны мне здесь, а на грузовике они сюда не проберутся. За Голубым берегом уже тогда дорогу почти размыло, а что сейчас там делается, и сказать тебе не могу. Ну, положим, если еще пару тракторов подтянуть, можно попробовать. Ну а дальше что? Я же тебе говорю: через Обигуль им пути нет. В Обигуле сидит Ислом Хирс. Мне просто повезло — я дуриком прорвался из Рухсора. Чудом. Думал, людей потеряю… Ну, и скажи мне, куда они поедут на твоем грузовике? С Исломом воевать? У него шестьдесят стволов. Он их перестреляет из-за дувалов как куропаток. Вот и вся экспедиция…
— Может быть, Ислом из Обигуля уже ушел! — безнадежно предположил Негматуллаев.
— Куда он по такой погоде пойдет? Под лавины? Ислом Хирс — разумный человек. Он в Обигуле непогоду пересидит.
— Ну хорошо, — сказал Шариф. — Ладно. Я им подкину своих людей. Я помогу. У меня все готово. Через полчаса выступят. К полудню будут в Обигуле…
— Под Обигулем, — уточнил Мирзо. — Чтобы сидеть там неделю. Или две. Без бомбежки Ислома оттуда не выкурить. А бомбить — опять погоды нет. Да и вообще: ну зачем им попусту под пули лезть? Нет, это не дело. Мне ребята живыми нужны.

Они помолчали.
— Тогда давай ждать, — предложил Негматуллаев.
— Сколько? — спросил Мирзо.
— Я же не управляю облаками! — умоляюще воскликнул комбриг. — Откуда я знаю? Свяжусь с авиацией, получу прогноз…
— Прогноз… — повторил Мирзо. Почему-то именно это слово заставило его заклокотать. — Ты хочешь получить прогноз… Что же, у тебя есть для этого возможности. И время. Это у меня времени нет. Тебе не стоит рисковать. Зачем? А вдруг правда что-нибудь случится с вертолетом? У тебя же могут быть неприятности! Лучше пусть я трачу тут бессмысленно час за часом. День за днем. Понимаю…

Он говорил вкрадчиво, но Негматуллаев почувствовал, как отчего-то стали холодеть щеки.
— Да подожди же, Мирзо…
— Ладно, будь по-твоему, я подожду! — Мирзо повысил голос. — Подожду! И даже скажу тебе, сколько! Четыре часа, Шариф! Ты понял?! Если через четыре часа не будет вертолета, расстреляю первого! Ты меня слышишь?

Негматуллаев молчал.
— Одно из двух, — ровно сказал Мирзо через несколько секунд. Клокотание в груди утихло, осталась только сухость во рту. — Или я получу своих ребят. Или пеняй на себя. А? Тебя по головке не погладят…

Он поморщился — последняя фраза была совершенно лишней.

В трубке слышалось какое-то шуршание.
— Знаешь, что я с тобой сделаю, Мирзо, когда ты попадешь ко мне в руки? — спросил Негматуллаев.
— Что об этом сейчас говорить, Шариф, — примирительно заметил Мирзо. — Аккумуляторы садятся, Шариф, честное слово. Отложим до встречи. Может, я к тебе попаду, может, ты ко мне. А? Вот тогда и потолкуем… Через четыре часа свяжемся. В десять ноль-ноль. Годится?
— Годится, — сказал Негматуллаев сквозь зубы. — Годится, брат. До связи.

Мирзо положил трубку и некоторое время сидел, глядя на колеблющийся огонек светильника. Хороший ученик Шариф, ничего не скажешь. Отжал от хлопкозавода, сбросил к реке, блокировал. Молодец, молодец… Если бы не второй его батальон… а!

Он поднялся, подошел к занавешенному окну, приподнял сюзане. Начинало светать. Ветер, бессонный ветер шумел в ущелье, гудел в заснеженных зарослях… Ветер, только ветер.

Мирзо вынул из нагрудного кармана бумагу. Наклонившись к светильнику, долго читал список. Свет был тусклым, буквы рябили. Ни одна из этих строк ничего ему не говорила. Задумавшись, он смотрел на колеблющееся пламя. При желании можно было бы вообразить людей, которым эти фамилии принадлежали. Но делать этого не стоило. Разумеется, никто из них ни в чем не виноват. Просто невовремя оказались в Рухсоре. Разве это их вина? Нет, это не их вина. А чья вина?.. А разве его отец был в чем-нибудь виноват? Разве его отца спросили, виноват ли он в чем-нибудь?..

Он еще раз пробежал список и жестко подчеркнул ногтем первую фамилию.

2

До поздней ночи не было известно, дадут ли им пропуск и машину. Все нервничали, Кондратьев ждал звонка, Тепперс, корреспондент из Эстонии, прибившийся к ним накануне, жаловался на природную невезучесть. В городе было неспокойно, кое-где постреливали, телефон работал через пень-колоду. Вдобавок зарядил дождь и похолодало. Но в первом часу Кондратьев все же добился своего: машину комендант обещал. Насчет охраны договорились так: дорога спокойная, поедут сами, а при подъезде к Рухсору свяжутся с Негматуллаевым, чтобы их встретили и обеспечили безопасность.

Ивачев, правда, и утром еще не верил, что машина будет, и был даже немного разочарован, когда к гостинице подкатил лобастый УАЗик с эмблемой Министерства обороны. Из кабины выбрался немолодой таджик в гражданском и сообщил, что его зовут Касым и он отдан комендантом вместе с машиной на двое суток в их распоряжение.

Тепперс, благодаря длинным каштановым локонам похожий на рок-музыканта, ликовал, навешивая на себя фотоаппаратуру, переживал и то и дело тыкал пальцем в переносицу, поправляя очки.
— Только бензина нет совсем, — сказал Касым, почесывая лысину. — Комендант бензин не давал. Говорит — сам заправляйся.
— Так вы бы заправились, — удивился Кондратьев.
— А деньги я где возьму? — в свою очередь удивился тот. — Давайте деньги, заправимся.
— Это ошибка! — заволновался Тепперс. — Это неправильно!
— Тихо, тихо! — сказал Саркисов. — Петя, не пыли!
— Как же так! — Кондратьев непонимающе смотрел на Касыма. — Он же обещал бензин! Дело не в деньгах! Времени жалко! Я сейчас позвоню коменданту…
— Э, что толку звонить! — возразил Касым, нахлобучивая тюбетейку. — Не надо звонить… Зачем звонить? Знаю я этот телефон-пелефон! Никто ничего не поймет, потом опять скажут: Касым виноват! Ладно! Мало-мало есть бензин… полбака. Может, доедем… — он разочарованно шмыгнул носом. — А может, и нет.
— Дай ты ему десятку, — буркнул Саркисов. — А то он нас заморочит.

Кое-как разобрались с бензином, с деньгами и в девятом часу выехали, наконец, из Хуррамабада.

Всю дорогу Кондратьев вяло переругивался с Семой Золотаревским насчет того, можно ли в неразберихе хуррамабадских событий вычленить силы, стремящиеся не к самообогащению и власти, а к реализации своих представлений о справедливости и верном устройстве общества.
— О чем говорить… — бурчал Сема в бороду. — Да вот тебе, пожалуйста, последние события. Черный Мирзо схватился в Рухсоре сначала с бандой Ибода, а потом и с подтянувшимися правительственными войсками. Почему? Потому, говорит тебе Черный Мирзо, что правительственные войска установили в Рухсоре полицейский режим, при котором простому человеку, как говорится, ни бзднуть, ни перднуть; он, Черный Мирзо, знаменитый полевой командир, в недавнем прошлом комбриг, в распоряжении которого в настоящий момент находится всего-навсего около сорока стволов, выступает в защиту простого народа, то есть хочет прогнать из Рухсора правительственные войска и установить справедливую демократическую власть. Об этом, как ты знаешь, он вчера сделал заявление представителям западных агентств. Про Ибода он, разумеется, помалкивает. Но всем при этом известно, что на самом деле Черный Мирзо хочет сам вместо Ибода, и единолично, а не вместе с представителями правительства, контролировать деятельность и доходы самого крупного в республике хлопкоперерабатывающего завода, который приносит уж никак не меньше пары миллионов зеленых в год. Так чего стоят его идеи?

Кондратьев возмущался, вспоминал события девяносто второго, прослеживал исламскую компоненту войны, которая, на его взгляд, была (в отношении идеологии) кристально чистой и преследовала сугубо духовные цели.
— Ну конечно, — бухтел Сема. — А о том, что церковь — такая же властная структура, как, положим, Совет Министров, ты склонен не вспоминать. Это не укладывается в схему… конечно, что же!.. давай дурака валять!..

Машина натужно гудела, всползая по серпантинам. Ивачев смотрел по сторонам, а когда задремывал, перед глазами начинали мелькать безобразно яркие картины войны; он встряхивался, зевал и снова смотрел в окно, думая о том, как сложить множество разных впечатлений в давно обещанный большой очерк… На перевале их встретило яркое солнце, но они покатились от него вниз, в долину, всклянь налитую непогодой — и снова все вокруг помрачнело, словно они опускались в сумерки; а временами машина оказывалась в полосе плотного тумана, каким выглядели вблизи облака.

Около двенадцати подъехали к блок-посту при въезде в Рухсор. Касым подогнал машину к бетонным плитам, перегораживающим дорогу, остановился, заглушил двигатель и, словно ставя точку, решительно скрежетнул рычагом ручного тормоза.
— Тамом шуд, — сказал он. — Приехали.

Откуда-то издалека — с северной окраины города, из кварталов, прилегающих к хлопкозаводу, откуда бригада особого назначения генерала Негматуллаева пыталась выбить боевиков Черного Мирзо — доносились отрывистые звуки стрельбы. Татакали автоматы, гулко, с расстановкой били крупнокалиберные пулеметы. Потом что-то несколько раз ухнуло так, что задрожала земля.
— Во дают, — Саркисов спрыгнул вслед за Ивачевым на землю. — Изо всех видов оружия, как говорится. Хороший был завод. И по камушку, по-о-о-о кирпичику…

Здесь тоже недавно был дождь, и низкое облачное небо походило на мятую шляпу, надвинутую на самые брови.

Капитан, выглянувший из вагончика, оказался знакомым Касыма: они трижды приобнялись, потом, протянув друг другу обе ладони, стали жать руки, проговаривая обычные формулы приветствий. Затем капитан принял протянутую Кондратьевым бумагу из канцелярии Президента и стал в нее тяжело вчитываться. Ивачев знал, что это была сильная бумага: не бумага, а бумажища — вон, даже отсюда печати видны. Однако по мере ее чтения круглая обветренная физиономия капитана приобретала почему-то выражение не удовлетворенности, а раздражения.
— Документы! — в конце концов потребовал он и с запинками перечислил, водя по списку пальцем: — Ивачев, Кондратьев, Саркисов, Тепперс… э-э-э… Золотаревский.

Сему вписывали позже, поэтому он нарушал так любимую администраторами алфавитную последовательность.
— Брат! — удивился Касым. — Да все нормально, чего ты!
— Документы! — повторил командир блок-поста.

Ивачев протянул паспорт, редакционное удостоверение и лист аккредитации.

Сопя, капитан положил стопку паспортов и удостоверений на ступеньку вагончика и стал придирчиво их рассматривать. Выкликнув очередную фамилию, долго сличал с фотографией, глядя в лицо с таким прищуром, словно прицеливался.
— Нет, — удовлетворенно сказал он, закончив проверку. — Нельзя.
— Почему? — спросил Кондратьев — он был, по договоренности с пресс-секретарем, назначен старшим группы. — Вы что, товарищ Насруллаев? Вы прочтите еще раз разрешение! Там же написано: командируются в бригаду особого назначения! Честь по чести!
— Нельзя, — равнодушно повторил капитан. — Не положено.

Растерянно обернувшись, Кондратьев пожал плечами.
— Почему не положено? — Саркисов подошел ближе. — Почему не положено, если у нас разрешение есть? Ну хорошо, а позвонить можно?
— Нельзя, — сказал капитан.
— Да какое у вас право! — закричал Саркисов. — Почему вы не слушаетесь распоряжений президента?!

Он сделал еще шаг, и тогда один из солдат как бы невзначай, не глядя на него, приподнял ствол.

Саркисов осекся, отступил и негромко выругался.

Касым, цокая языком и озабоченно качая головой, поднялся вслед за капитаном в вагончик. Через пару минут один из бойцов отнес туда чайник.
— Понятно… — протянул Саркисов. — Господа чай пить изволят. Согласно законам восточного гостеприимства, как говорится. И по камушку, эх д' по-о-о кирпичику-у-у…

И злобно сплюнул.

Ивачев сел на бетонный блок и стал смотреть на дорогу.
— Это самоуправство, — сообщил Тепперс, присаживаясь рядом. — Это нарушение правил. Это нельзя допускать. Действительно, это странно, что не слушаются распоряжений властей… — Он нахмурился и озабоченно покачал головой. — Это безобразие. Сколько нас тут будут держать?…
— Куда ты торопишься, Ян? — спросил Ивачев. — Успеем. На наш век пальбы хватит. И потом: ведь всегда одно и то же: несколько трупов под тряпками… пара сгоревших домов… БТР без гусеницы… А? Ведь правда?
— Произвол, произвол… Безобразие, безобразие…
— Не огорчайся. Тут ведь как: у кого автомат, тот и командует. Был бы у тебя автомат, ты бы тоже мог немного покомандовать. Построил бы нас сейчас в шеренгу по три… А?
— В шеренгу по три? — Ян поджал тонкие губы и тут же рассмеялся. — Может быть. Да. Но мне как-то спокойнее без автомата…

Появилось солнце. Дорога заблестела. Мокрые кусты побуревшего шиповника сверкали. Облака постепенно сползали с хребта, рассеивались, обнажая бурые склоны и верхушки гор, покрытые снегом. С востока надвигался новый фронт — тяжелый, свинцовый.

Касым появился минут через двадцать. Смущенно посмеиваясь, он поманил Кондратьева в сторону и стал ему что-то негромко объяснять. Кондратьев согласно кивал. Выслушав до конца, достал бумажник и передал Касыму несколько радужных банкнот. Касым вернулся в вагончик. Ивачеву показалось, что одну из бумажек он мимоходом сунул в карман. Через минуту они вышли вместе с капитаном. Капитан улыбался.
— Кто старший? — спросил он. — Кондратьев, да? Идите сюда. Вы хотели Негматуллаеву звонить? Сейчас свяжемся с Негматуллаевым.

Еще через десять минут все было организовано: начштаба подтвердил, что в принципе им можно ехать: ждите у магазина, вас встретит майор Алишеров и проводит в расположение. «Дар назди магазин?! Алишеров? Кучаи Дониш? — орал Касым в трубку. — Хоп, майли, дар назди магазин!»
— Счастливого пути, — говорил капитан Насруллаев, пожимая руку Кондратьеву.
— Спасибо, спасибо, — отвечал тот. — Большое спасибо.

Солдат завел трактор, подогнал его к заграждению и ухватил тросом железное ухо одной из бетонных чушек, чтобы освободить дорогу.
— Вот же сволочь, — сказал Саркисов, когда они отъехали.
— А, что хотите… бедный человек, — заметил Касым. — Это тот магазин, что у канала, что ли?
— Ну вот, — огорчился Кондратьев. — Что же вы, Касым! Нужно же было узнать, какой магазин!
— Да знаю я тут все магазины! — ответил Касым. — Это возле канала, точно!..

Они быстро ехали по пустому городу, напуганному стрельбой, по кривым улочкам мимо наглухо закрытых ворот и притихших дворов. Скоро миновали канал, наполненный бурливой водой, торопливо несшей коричневую пену и ветки, свернули и действительно оказались возле магазина. Магазин, как ни странно, был открыт — невзирая на близкую канонаду.
— Во-о-о-от, — сказал Касым, глуша двигатель и оглядываясь. — Нет никакого Алишерова. Ладно… Пойти сигарет посмотреть…

Он вытащил ключи и вылез из машины.
— Никита, открой дверь, — попросил Золотаревский. — Душно.

Ивачев привстал, распахнул дверцу да так и замер.

Из переулка напротив вынесся крытый армейский ГАЗ-66, проскочил два или три десятка метров и резко, с заносом остановился, расшвыряв напоследок множество комков желтой грязи. Касым не успел дойти до крыльца и стоял теперь, приложив ладонь ко лбу и разглядывая грузовик. Тем временем из кабины выбрался плотного сложения человек с полковничьими звездами на погонах полевого обмундирования, заглянул в их машину, молча рассмотрел лица, а потом усмехнулся и приветливо (даже как-то обрадованно, подумалось Ивачеву) спросил:
— Русские?
— Есть и русские, — ответил Саркисов.

Он вечно первым находился.
— Вы кого ждете? — осведомился человек.

Ивачев сел на свое место.
— Алишерова ждем, — весело сказал Саркисов. — Вы, часом, не Алишеров? Нам какого-то Алишерова обещали — говорят, он с корреспондентами всю дорогу дело имеет!

Саркисов захохотал.
— С корреспондентами? — переспросил человек. — Нет, я не Алишеров. Меня зовут Мирзо. Где водитель?
— А вон! — ответил Саркисов. — Сигареты покупает.
— Минуточку, — извиняющимся тоном сказал Мирзо. — Сейчас.

Из кузова грузовика уже выпрыгнули двое.

Касым повернулся и тяжело побежал в сторону канала.
— Стоять! — крикнул Мирзо.

Один из парней в три прыжка настиг, сделал движение — словно пытался поймать муху или оборвал нитку, — и Касым вдруг покосился и стал валиться набок, будто доминошная кость. Парень присел возле него и полез по карманам. Касым мычал и подбирал под себя ноги. Бросив ключи напарнику, парень подошел к дверце и сунул в нее автоматный ствол.
— Спокуха, блад, — сказал он и неожиданно ухмыльнулся, показав редкие зубы. — Спокуха.

Он был невысокий, худой, с нечистым скуластым лицом, обильно покрытым фиолетовыми оспинами давнего фурункулеза.

Никто из них, сидящих по бортам на двух скамьях, не пошевелился. Должно быть, от них ждали именно этого, потому что все происходило хоть и быстро, но без особой спешки и лишней суеты: Мирзо уже неторопливо садился в кабину грузовика, редкозубый впрыгнул к ним, захлопнул дверцу и пристроился у задних дверей, направив свой проклятый автомат прямо на оцепеневшего Ивачева, а третий забрался на водительское сиденье.
— Это что? — изумленно вымолвил сидевший рядом с Ивачевым Тепперс. — Куда это?

Машины выруливали на дорогу.
— Это что такое?! — закричал Тепперс, тыча пальцем в переносицу. Акцент его сейчас был особенно заметен. — Это произвол! Вы из какой части? Вы из части Негматуллаева? Вы будете наказаны! Мы корреспонденты!..
— Э, блад! — прикрикнул автоматчик и повел в его сторону стволом. — Молчи, сказал! Сказал, с нами поедете!

И неожиданно захохотал.
— Негматуллаев! — повторял он. — Тоже мне, блад, шишка на ровной месте — Негматуллаев!

Ивачев задохнулся, потому что вдруг отчетливо понял, что произошло. Эти люди не имели никакого отношения ни к Алишерову, ни к комбригу Негматуллаеву, ни вообще к правительственным войскам. И Мирзо был не какой-то там просто Мирзо, а Черный Мирзо, полевой командир, с вооруженным отрядом которого никак не может сладить бригада особого назначения!

И, должно быть, Тепперс прочел эту мысль в его глазах, потому что мгновенно окаменел, приоткрыв рот и глядя на Ивачева сквозь запотевшие от ужаса очки…

…Большие белые буквы и цифры, написанные на зеленом борту грузовика, были щедро заляпаны грязью. Ивачев смотрел на них, без конца повторяя, словно заклинание, способное отвести беду и несчастье: «Тридцать три восемнадцать эс-бэ-эм… тридцать три восемнадцать эс-бэ-эм…» За УАЗиком мягко переваливался на колдолбинах темно-синий джип, пристроившийся к ним где-то на последних окраинах Рухсора: там они остановились на несколько секунд, и Черный Мирзо пересел в него.

Снова пошел дождь, струи воды, кривясь, бежали по лобовому стеклу.

Минут через десять они оказались у знакомого блок-поста на перекрестке. Сейчас путь был открыт, а солдат, стоявший возле трактора, даже не посмотрел в сторону машин.

Еще через полчаса их небольшая колонна свернула с трассы и двинулась по узкой и сильно разбитой дороге. Дождь пузырился в глубоких лужах.

Было два часа пополудни, но казалось, что скоро стемнеет: так тяжело нависало низкое небо.

Дорога забиралась все выше в предгорья.

Двигатель гудел и выл, иногда начиная захлебываться; тогда водитель со скрежетом переключал передачу и машина дергалась. Слева тянулся каменистый склон, из которого торчали бурые скалы. В конце концов они миновали водораздел и покатились вниз, к деревьям и крышам большого кишлака, выплывавшим из клокастого тумана.

Недалеко от первых домов дорога разбегалась на две: левая, забрав повыше, превращалась в кривую кишлачную улицу, правая огибала крайние дувалы по борту неглубокого сая и уходила в сторону.

Грузовик свернул направо. Дорога шла под уклон, кишлак оставался по левую руку.

Из проулка между крайними домами кишлака показались люди. Их было человек шесть. Они вприпрыжку миновали раскопанные под огороды полосы земли и скрылись в фиолетовых зарослях барбариса. Грузовик наддал ходу, по-лягушачьи прыгая на ухабах. Из выхлопной трубы вылетали комья сизого дыма — видно, водитель то и дело перегазовывал, втыкая то одну передачу, то другую.

Ивачев схватился за поручень.
— Э, шайтон! — крикнул автоматчик, стукнувшийся затылком о потолок. — Девона!..

Люди появились снова — теперь гораздо ближе. Однако спуститься к дороге они явно не успевали. Один поднял руки и закричал. Машины летели, нещадно громыхая и подскакивая.
— Э, блад… — процедил сквозь зубы парень с автоматом.

Он схватил Ивачева за ворот и резко дернул. Охнув, Ивачев скатился с сиденья и упал на пол, обхватив голову руками. Железный пол бился под ним, гудел и вибрировал.

Автоматчик тычком сунул ствол в боковое стекло. Стекло хрустнуло, превратилось в белую мозаику и стало распадаться на крошки. Он со скрежетом поворочал стволом, одновременно прилаживаясь к прикладу и расставляя кривые ноги пошире.

Автомат загрохотал и задергался. Салон наполнился пороховой гарью.

Двое или трое из тех, что бежали к дороге, стали палить от живота веером.

Из джипа тоже стреляли длинными очередями.

От бортов грузовика летели белые щепки.

Вот уже каменистый склон отделил их от стрелявших, но машины не сбавляли ходу, бешено прыгая по залитым водой ямам.

Еще через минуту дорога нырнула в заросли.
— А, блад! — сказал автоматчик и пнул Ивачева ногой. — Вставай, проехали…

3

Его звали Низом, а прозвище у него было «постник», потому что он никогда не ел мяса: когда предлагали, его худое неровное лицо невольно кривилось. Честно говоря, в детстве он ни разу не наедался досыта, но и тогда в рот не брал мясного; его воротило, а старуха Фариджа-биби сказала, что у мальчика хорошая густая кровь, а вот желчь маленько подкачала — жидковата: поэтому от мяса ему и впрямь один вред.

Они жили в кишлаке под Рухсором. Класса с шестого отец уже позволял ему садиться за руль «Беларуси». Это было хорошо, потому что, когда вся школа собирала хлопок, он, вместо того чтобы целый день по жаре семенить по рядам колючих пыльных кустов, набивая проклятущим белым золотом тяжелый канор, раскатывал на тракторе, перевозя в прицепе урожай с поля на хирман. Не всем везло так, как ему. После восьмого класса раис — председатель колхоза — приказал записывать на него трудодни и даже давал немного денег, потому что он уже стал полноценным трактористом и мог пахать землю, возить хлопок на завод или удобрения с базы не хуже, чем взрослые мужики. Это тоже было везение. Его сверстники не хотели работать на полях, многие уехали в Хуррамабад, но только двое поступили в техникум; кое-кто все-таки зацепился в городе — но лишь благодаря участию родственников; а у кого не было в городе родственников, к осени вернулись и взялись за кетмени. Да и то сказать, неизвестно, что лучше — жить в родном кишлаке или мыть сальные котлы в какой-нибудь вонючей хуррамабадской столовой… Если бы не армия, раис уже тогда дал бы ему свой, личный трактор. Он давно мечтал об этом. Приходилось работать на чужих — заменяя заболевших или, скажем, поехавших к родственникам на похороны или свадьбу. Уж свой-то он бы, конечно, знал до последнего винтика, а с чужими было одно мучение — вечно ломались в самый неподходящий момент. Они твердо договорились с раисом — как только возвращается из армии, получает самый новый трактор. «Только чтобы обязательно три медали! — шутил раис, жирный живот которого был перетянут широким офицерским ремнем с двумя рядами дырочек. — Обязательно три!..»

Низом служил под Омском в бронетанковых. Два года тянулись долго, но кончились и они. Снова ему повезло — в части было много земляков. Он сносно говорил теперь по-русски. Новый трактор раис ему не дал, потому что новых не было. Он получил старый, на котором прежде ездил Юсуф-заика. Юсуф-заика был турком-месхетинцем. После Ферганских событий он продал дом и увез семью. В кишлаке его поступок не одобряли: он что же, думает, что и здесь будут громить турков-месхетинцев?.. Вообще, жизнь начала быстро меняться. Все теперь хотели говорить: о прежнем плохом, о будущем хорошем; о том, что виноваты во всем русские; что русские ни в чем не виноваты, а виновата система; что страна должна обновиться и стать демократической. Раис тоже толковал, что страна должна стать демократической. Раньше мужчины, собираясь в чайхане, трепались о вещах понятных и бесспорных; потягивали чаек да поглядывали в сторону поля, где разноцветными крапинами посверкивали под солнцем женские фигурки. Теперь даже женщины начали кое о чем поговаривать: мол, то не так, а сё не этак. Уже стали открыто — даже в газетах — рассуждать, что старая власть свое отжила; что она сама не понимает, ради чего существует; что она готова на все — только бы продлить свою гнусную агонию; и что новые преступления, совершенные против передовых и уважаемых людей, отстаивающих свои демократические взгляды, ей никогда не простятся. Несколько раз приезжали из Хуррамабада довольно молодые, но уважаемые люди — поэты. Они читали стихи, в которых речь шла о цветах или бабочках, но всем было ясно, что на самом деле поэты хотели сказать что-то не о бабочках и цветах, а о народе, о необходимости свободы и счастья, и эти звонкие слова оставляли после себя какое-то печальное недоумение — а правда, почему все так, а не иначе?..

Солнце поднималось, а потом садилось, и все то время, что оно стояло над землей, Низом царапал землю плугом, или заглаживал раны бороной, или волок за трактором сеялку, или, чертыхаясь, расстилал на земле черную замасленную тряпку и принимался за починку. Так шло года два или три, у Низома было уже двое детей, и Гульбахор ждала третьего. К весне девяностого зачастили в кишлак деловитые люди, одетые, как правило, либо в хорошие костюмы и шляпы, либо во что-то вроде полувоенных френчей — и тогда непременно с белой чалмой на голове. Машины останавливались у дома раиса. Туда же приходил директор школы и сейид Зиёдулло — человек, уважаемый от рождения, потому что был прямым потомком пророка, — и еще кое-какие уважаемые люди. Иногда они вызывали к себе кое-кого из мужчин, иногда сами целой компанией заходили в некоторые дома. Однажды ранним утром к школе подъехали два грузовика. Директор произнес небольшую речь, упомянув в ней идеалы демократии и свободы. Затем в кузова погрузили несколько охапок стальных прутьев, старшеклассники расселись в одном, а пара десятков самых дурных кишлачных парней постарше — в другом, — и покатили за сорок верст в Хуррамабад — и три или четыре дня после этого Хуррамабад горел, изнемогая в безликом бешенстве погромов.

Казалось, налетел черный смерч, покружил и ушел, оставив за собой дым и развалины. Рассказывали, будто теперь русские начали уезжать целыми поездами; газеты разрывались от негодования; поэты почему-то писали и печатали покаянные статьи, в которых призывали всех покаяться вслед за ними и поклясться в вечном дружелюбии, — как будто это именно они недавно убивали людей железными прутьями; и все хором и на всех углах обвиняли правительство в бессилии и равнодушии. Но правительство в отставку не ушло, а в полном соответствии с поговоркой натянуло крепкую ослиную шкуру на свою бесстыжую рожу.

Шум то стихал, то снова поднимался: казалось, будто кто-то, бросив пробный камень, теперь внимательно наблюдает, как расходятся круги… Так и тянулось месяц за месяцем — и протянулось почти два года. Жизнь стала тусклой, потому что в ней поселился страх. Низом угрюмо слушал, что говорят, но никому не верил. Он хмуро чинил свой трактор и снова пахал, боронил, сеял и жал: его все еще не покидала безнадежная уверенность, что если упрямо двигаться по одному и тому же давно заведенному кругу, то и жизнь, быть может, в один прекрасный день закрутится по-прежнему… Но однажды все как-то вдруг, буквально в одну минуту окончательно сорвалось с прежних мест и дико покатилось вниз, обрастая, словно снежный ком, все новыми и новыми ужасами.

…Он стоял возле трактора, когда на дороге показался армейский ГАЗик. Щурясь, Низом смотрел, как он переваливается на колдобинах. Поля были еще зелеными, солнце золотило склоны холмов, теплый душистый ветер качал траву на краю поля. Машина остановилась. Дверцы распахнулись. Первым показался человек, одетый в серый костюм и шляпу, затем другой — в полувоенном зеленом френче, с белой чалмой на голове, а после него — два автоматчика в камуфляжных одеяниях.
— Соберите их, — брезгливо сказал тот, что был в чалме.

Человек в костюме стал кричать и махать над головой руками.

То же самое было и вчера. Они собрали людей и стали толковать о том, что работать не нужно — мол, работая, вы помогаете прогнившему режиму, которому давно пора пасть. «Завтра на работу не выходите, мусульмане! — голосил человек в чалме. — Не богоугодное это сейчас дело, мусульмане!..»

Низом равнодушно бросил тряпку на гусеницу и сплюнул.
— Говорил ли я вам, что сегодня не нужно выходить на поля? — закричал человек в чалме, когда народ стянулся к машине.

По небольшой толпе прошелся легкий ропот.
— Вы не хотите слушать голос разума, мусульмане! — лицо его налилось кровью. — Зачем вы снова схватились с утра за свои поганые кетмени? Разве я вас не предупреждал? Я вам говорил вчера — есть сейчас у нашего народа дела поважнее! Но я неправильно говорил с вами! Вы не понимаете человеческой речи! Вы скоты! — Он протянул руку и выхватил автомат у стоявшего справа. — Нет, не человеческим языком нужно вам это объяснять! Скот не понимает слов! Хорошо, теперь я буду говорить иначе!

Он оскалился, коротко шагнул, вскидывая ствол, и длинной веерной очередью ударил в толпу…

Низом-постник хотел одного — водить трактор, получать деньги, кормить жену и трех маленьких дочерей, а еще — купить когда-нибудь автомашину «Жигули» седьмой модели, но это была настолько призрачная мечта, что он никому о ней не рассказывал. Однако теперь прежние его мечтания разом поблекли и потеряли смысл: он никак не мог отделаться от оскаленной рожи того человека в полувоенном френче; стоило только закрыть глаза, и снова она всплывала откуда-то, снова гремела дымная сталь, снова холодело сердце. Он думал, думал, думал — и в конце концов привык к мысли, что деваться некуда: и впрямь пошли совсем другие разговоры — без железа не разберешься.

Тогда он спросил у знающих людей, и ему сказали, что есть в Рухсоре один человек, зовут его Мирзо Хакимов, и если он хочет с ним поговорить, надо сделать то-то и то-то. Низом поехал в Рухсор и через несколько дней встретился с Мирзо Хакимовым, хоть это и оказалось совсем не простым делом. Он сидел, как сказали, в чайхане возле базара. В назначенный срок к нему подсел невысокий паренек в куцем пиджачке. Они коротко поговорили, и паренек, часто оглядываясь, повел его мимо больницы и школы в кривые тихие улочки, где с ветвей плодовых деревьев тихо скользили на невидимых паутинках белые червячки. В конце концов вышли к большому арыку, и там оказалась другая чайхана — совсем маленькая. Паренек усадил его, заказал чайник, а сам ушел, чтобы через несколько минут вернуться вместе с крепким плечистым человеком в кожаной куртке. Ему было лет тридцать пять или сорок, густые черные волосы тронуты на висках сединой, а взгляд тяжелый и цепкий. Он молча выслушал Низома и затем, глядя в глаза, коротко сказал, что дела обстоят так-то и так-то и для начала Низому придется сделать то-то и то-то.
— Нет, — ответил Низом. — Этого я сделать не могу. Да вы что, уважаемый! У меня у самого три дочери!..

Мирзо Хакимов пожал своими крепкими плечами и встал.
— Ладно, — хрипло выговорил Низом. — Я согласен.

Мирзо смотрел на него секунду или две. Низому показалось, что этот взгляд выжигает зрачки, и он невольно потупился.
— Хорошо, — сказал Мирзо. — Вечером встретишься у меня с Бободжоном, он скажет, что делать. Знаешь, где моя мастерская?

Следующим утром Низом сидел за рулем «Волги». Бободжон курил, выставив ноги на тротуар. Потом он бросил сигарету, неторопливо выбрался из машины, захлопнул переднюю дверцу и взамен широко открыл заднюю. Когда девчонка поравнялась с ним, Бободжон сделал шаг, схватил в охапку, зажав рот ладонью, и повалился вместе с ней на заднее сиденье. Низом дал газу. Шприц был наготове, и Бободжон вколол ей что-то прямо сквозь платье. Через минуту она ослабла, закрыла глаза, и тогда он сказал, отдуваясь:
— Тощая, сучка, как цыпленок… Одни кости. За что они их любят?..

И недоуменно покачал головой.

Вечером они были в Ишдаре. Чернобородый и беззубый Одамшо разговаривал свистящим шепотом, всплескивал руками и отчаянно торговался. Когда, наконец, ударили по рукам, Одамшо на радостях заправил под язык добрую толику насвою и прогнусавил, что они, если хотят, могут пару часиков вздремнуть. К границе он повел их глубокой ночью. Звезды застилали небо сплошной серебряной занавесью. Низом качался в седле и думал о жене и детях. Девчонка спала, упакованная в ковровый вьюк. Под утро вышли из ущелья на огромное плато, и оказалось, что это уже Афганистан. Остановились у ручья, Бободжон сделал девочке очередной укол, а часа через два добрались до места. Небольшой кишлак, не тронутый войной, вольно разлегся при слиянии двух бурливых речушек. Одамшо камчой показал на ворота. Они въехали во двор, спешились и сгрузили вьюк. Хозяин дома, которого Одамшо называл Малик-аскером, вышел к ним в калошах на босу ногу — заспанный и недовольный. Бободжон развязал вьюк. Сопя, Малик-аскер присел и одним движением разорвал платье. Девочка застонала и открыла мутные глаза.
— М-да-а-а, — протянул Малик-аскер. — Ну, хорошо.

Следующей ночью Одамшо повел их назад, и теперь во вьюках было двенадцать автоматов и несколько ящиков с патронами. Правда, один АКМ должен был получить Одамшо в качестве платы. А патроны к нему у него уже были…

Все пять лет войны Низому хотелось встретить того человека в полувоенном френче. Он тысячу раз представлял себе, как это будет: как посмотрит в глаза, что скажет ему перед тем, как выстрелить. Скорее всего, этот деятель отсиживался где-нибудь в Иране, пережидая войну. А война распалялась, словно огонь в сухой траве. Мирзо Хакимов выступил против оппозиции, имея в наличии тридцать стволов. Уже через два месяца ему пришлось назначить командиров батальонов. Бронетанковую технику, угнанную из регулярных частей лихими парнями вроде Шарифа Негматуллаева, он вывел в отдельное подразделение.

Это была беспорядочная и кровавая война, каждый день которой убедительно доказывал, что автоматный патрон, который обходится приблизительно в четверть американского доллара, стоит значительно дороже человеческой жизни. Низом знал, что если он попадет в руки того же Кадыра-птицелова, за которым бригада остервенелого от ненависти Мирзо Хакимова из последних сил таскалась по бугристой знойной равнине, попутно сжигая мелкие кишлаки, чтобы лишить изнемогающую банду Кадыра последней поддержки, то ему вспорют живот, отрежут член и, мертвому, сунут в рот. Каждый из них в один прекрасный день мог оказаться лежащим в луже крови, со спущенными штанами и собственным срамом в окоченелом рту — как лежал на асфальте разрушенного города Курхон-Теппа Хамид, троюродный брат Низома, — и поэтому чувство элементарной справедливости требовало поступать так или примерно так с людьми Кадыра, если они попадали им в руки. К зиме, когда закрывались перевалы, затихали и военные действия. Пару раз он ненадолго приезжал домой, привозил консервы, однажды — мешок рису. Кишлак был тих и бел, поля тоже белы и безжизненны, и все труднее было вспомнить, что три или четыре года назад он был трактористом и любил свою работу. Когда наступала весна, опять становилось не до пахоты, потому что перевалы открывались и по дорогам снова можно было подвозить оружие и боеприпасы.

Он был тяжело ранен во время июльского мятежа полковника Саидова и три месяца провалялся в армейском госпитале в Хуррамабаде. Говорили, что в районе Рухсора уже совсем спокойно — за три года войны оппозицию кое-как оттеснили к юго-востоку, и теперь где-то там, между Фарабадом и Дашти-Гургом, клокотали затяжные горные бои. Прихрамывая, он вышел из ворот госпиталя — без сигарет и без копейки денег, но зато с красивой желтой нашивкой на рукаве камуфляжной куртки. Автобус на Рухсор был полон, он кое-как протиснулся в середину и сел на какой-то тюк.
— До Рухсора? Сорок… Эй, приятель! Платить будешь?

Низом пожал плечами.
— Слушай, брат, денег нет, — просительно сказал он. — Только что из госпиталя…

Водитель онемел от возмущения. Он запунцовел и только немо раскрывал и закрывал рот, словно рыба, вытащенная из воды.
— А ну вылазь! — закричал он, когда дар речи вернулся. — Ты смеешься надо мной?! Думаешь, мне жрать не надо? Детям тоже не надо? Вылазь, сволочь!

Низом рассеянно слушал его вопли, но когда тот схватил за рукав, наотмашь ударил кулаком в потное лицо и стал, ослепленный яростью, шарить рукой там, где всегда прежде торчала рукоять пистолета. Женщины завизжали. Вокруг них стало просторно.
— А!.. — сказал он через пару секунд. — Ладно, черт с тобой… Скажи спасибо своему святому. Давай, поехали, долго ты будешь тут скулить?!

Он посадил дочерей рядом, обняв, и рассказал, что видел в этот раз в большом Хуррамабаде, — на каждом углу жвачка и конфеты, и уж в следующий раз он обязательно привезет им разных. Жена напекла лепешек из остатков муки. Кишлак был тих и скучен. Колхоза уже не существовало, и никто не понимал, кому принадлежит земля, однако управлял ею все тот же раис; говорили, будто теперь он ездит на машине с черными стеклами, с охраной и в доме у него несколько жен. Низому не хотелось слушать здешние сплетни. В саду у него были зарыты два ручных пулемета — он привез их во время одной из побывок. Он поехал в Рухсор, встретил кое-кого из ребят и узнал, что на хлопкозаводе сидит теперь некий Ибод. Низом знал и самого Ибода, и его ребят: когда-то Ибод командовал у Мирзо батальоном. Но пути людей расходятся.
— Ибод? — удивился Низом. — Он что, с ума сошел? Ему головы не жалко? Это место Черного Мирзо!

Ему объяснили, что Ибод, видимо, договорился с кем-то на самом верху и теперь берет только половину прибыли, а вторую отдает правительству. А когда на хлопкозаводе сидели люди Черного Мирзо, правительство вообще ничего не получало.
— Ну, хорошо, — сказал Низом. — Это пускай Мирзо сам решает, что делать. К зиме он в любом случае появится. Ты вот лучше скажи другое: есть у меня одна вещь на продажу…

Как на грех, покупателями оказались люди Ибода. Низом хотел уже было отказаться от сделки, потому что недальновидно и глупо продавать серьезное оружие тем, с кем еще, скорее всего, придется разбираться (как в воду смотрел!), а потом плюнул и взял свои пятьсот зеленых. Жрать-то все равно нужно.

Мирзо приехал в Рухсор в конце октября. И тут же вызвал его к себе.
— С голоду подыхаешь? — как всегда приветливо, спросил он.

Низом пожал плечами — мол, перебиваюсь кое-как.
— Не для этого мы воевали, — задумчиво протянул Мирзо. — Значит, так…

Через три дня джип въехал в ворота городского парка и подкатил к колесу обозрения. Аттракционы давно не работали, все проржавело и облупилось. Один из парней сбил прикладом щеколду с трухлявой двери будки и стал наугад включать рубильники. В конце концов колесо заскрежетало и пошло.
— Останови, — приказал Низом, и они с Фарухом забрались в люльку. — Вот теперь давай. Потихоньку, а то еще вывалимся к аллаху…

Люлька поднималась выше, выше… Рухсор выплывал из зелени и желтизны осенних чинар — улицы, переулки, домишки, поблескивающие зеркала маленьких хаузов во дворах, цветные лоскуты развешанного белья; вдалеке громоздились белые корпуса хлопкозавода, парили трубы; еще дальше — предгорья, раскрашенные разноцветной мозаикой желтых и коричневых полей, а потом и горы, на вершинах уже покрытые белыми шапками снега.
— Еще чуть-чуть! — крикнул Низом.

Дом Ибода был виден как на ладони. Колесо остановилось.
— Так, — сказал Низом. — Ты понял, Фарух?

Фарух смотрел на часы.
— Да, я понял: четыре минуты, — ответил Фарух. — Ерунда: за четыре минуты они не очухаются.

Низом хмыкнул.
— Твоими устами мед пить. Сейчас проверим. Ох, дадут они нам прикурить…

Он положил ствол гранатомета на железный край люльки.
— Вторую готовь, — сказал он, щурясь.

Прицел рассек крестом правое окно. Граната бабахнула и пошла, и он еще не дождался вспышки, грохота и пламени в черном отверстии окна, а уже протянул руку, и Фарух сунул ему вторую. Ба-бах! Колесо дернулось, и люлька стала быстро опускаться. По ним не стреляли. Через двадцать минут Низом доложил о выполнении.
— Молодец, молодец, — сухо сказал Мирзо. — Да только его там не было, падарланат!.. Будем разворачиваться!

Ах, неловко все вышло! Ибод опять выкрутился… Больше суток Мирзо долбил его банду, засевшую на хлопкозаводе, попутно нанося невосполнимый ущерб производству. И снова не успели дожать: помешал Негматуллаев. Подтянул бригаду, навалился, чем мог…

Низом бросил окурок в снег и сплюнул.

Ветер шумел, с натугой тянул низкие тучи… Погодка.

Он проверил посты, распорядился насчет лошадей, отправил ребят на смену Ибрагиму. Он старался не думать о приказе командира. Что толку думать о приказе? — приказ есть приказ. Черт бы их всех побрал… Глупое, глупое дело. Тут так: или да, или нет. Даст Негматуллаев слабину — хорошо. Хорошо бы…

Он постоял на крыльце, прислушиваясь. Нет, нет… Ветер, ветер тянул над ущельем снежные тучи, и низким протяжным гулом отзывались ему заросли арчи.

4

До рассвета оставалось недолго.

С перевала стекали черные облака; они струились вниз по ущелью, наползали на скалы, на скользкие пятна мокрой глины. Достигнув кишлака, мягко ложились на крыши приземистых кибиток. Голые деревья путались в них ветвями.

За саманной стеной большими влажными хлопьями падал снег. С крыши капало.

Ивачев слышал сквозь сон и эту капель, и шорох снега, и поднявшийся под утро ветер. Между зрачками и веками колебалась темная кисея, по ней пробегали бледные сполохи… мелькали чьи-то лица, фигуры… а капель и рокочущий шум ветра превращались в неразборчивые слова, и он морщился во сне, силясь понять их смысл.

Когда он проваливался глубже, над головой смыкалась тьма, все пропадало — голоса, лица, капель, ветер… Но потом его снова встряхивала крупная собачья дрожь, и он выныривал, понимая, что ему холодно… что нужно встать… Однако черная кисея прилипала к самым зрачкам… поднять веки не было никакой возможности, и он только ежился, пытаясь угреться под армейским ватником, — да ничего не выходило, потому что лежал он на тонкой курпаче, а от глиняного пола несло лютым холодом.

Одна тень меняла другую, и он не знал, спит или бодрствует, но казалось — что бодрствует. Он ясно видел сощуренные глаза Низома-постника; слышал, как тот распахивает дверь и ставит бадью с водой.
— Какой тебе еще командир?! Молчи, блад! Командир! Как дам один раз по башке, будешь знать командир… Вертолета ждем! Прилетит вертолет — все будет! Погода, блад, опять плохой. Опять, блад, погода нелетный… Какой закон? Так не говори! Закон придумали бобры! — сказал Низом-постник, страшно щурясь ему в глаза. — Бобры, блад! Богатые, блад! У кого бабок много, вот какие бобры! Чтоб себе удобно было. Чтобы бабок много. Кто у закона стоит, тот такой закон придумывает, чтобы бабок наворовать. Разве не так? — Он вытер кулаком нос и презрительно рассмеялся. — Они, блад, бобры, блад. Народ мучают, блад. Они, блад, бобры, блад, а я за них опять воевать буду?! Хватит. Я все понял. Я пять лет воюю. Мне уже все равно, блад… Я жрать должен, нет? Детей кормить должен, нет? Кто плотит, там и воюю. Талибаны плотят — к талибанам пойду. Кто заплотит чуть больше деньги — туда и пойду. Разницы нету, блад. Если не у Черного Мирзо, тогда у другого. Любой группировка-шмупировка если деньги дает, могу на все идти… Например, если враги-мраги там много у тебя — бабки заплати, пойдем, на хер, разберемся… Да хоть с самим Черным Мирзо — плати бабки, пойдем, на хер, разберемся…

Низом замолчал, лукаво и приглашающе улыбаясь, потом задрал полу плащ-палатки, вынул из кармана узкий полиэтиленовый пакетик с насвоем. Автомат смотрел стволом в сторону. У Ивачева стукнуло и зачастило сердце. Ишь, какой он нынче разговорчивый! Если б его заговорить вот так, заговорить… кинуться врасплох, свалить на землю… автомат отобрать… Низом вытряс толику насвоя на ладонь и вдруг цепко посмотрел на Ивачева прищуренными своими желто-карими глазами, словно оценивая его силы. Ловко бросил насвой под язык, почмокал, потом сказал гугняво:
— Автомат! Ишь!.. Смотри у меня! Как дам один раз по башке!..

И растворился, смеясь.

Тени, тени блуждали между глазными яблоками и веками, и он видел то, что было на самом деле или только могло быть. В его мозгу жизнь текла быстрее, чем в действительности, но не всегда правильно. Он не умел драться ни в детстве, ни в юности, потому что, когда речь только заходила о драке, когда все еще только осмысляли ее возможность и последствия, он многократно переживал ее от начала до конца и знал уже и горечь поражения, и сладость победы, и гадкий вкус предательства, и терпкую сухость решимости. Драка порохом сгорала у него в мозгу, опаляя воображение, и когда наконец наступала пора и в самом деле махать кулаками, Ивачев был уже совершенно измотан и опустошен…

Он снова проваливался и тогда видел себя со стороны — будто поднимаясь над самим собой все выше и выше, к низким облакам и снегу, а потом сквозь них, за них — к черно-фиолетовому небу, к звездам, ослепительно ярким на западе и уже бледнеющим на востоке. Превратившись в неразличимую для самого себя теплую точку, он спал, корчась под бушлатом на ветхой подстилке, а между тем и подстилка, и бушлат, и кибитка, и облака, и перевал, и ветер, и капель, и каждая снежинка, метавшаяся над черными камнями в диких завихрениях ветра, — все они летели, уносимые телом Земли, в кромешно звездном, безжизненном пространстве, наводненном пустотой и страхом: летели в бесконечную тьму… Он сам, Низом-постник, Черный Мирзо, генерал Негматуллаев, какой-то Фарход Чой-канши, хлопья снега, кибитки, кишлаки… бессчетные горы… считанные дороги, кое-где змеящиеся вдоль рек, прорубивших себе путь между горами… — все это неслось в безжизненном космосе: стремительно летело куда-то во мрак, мельчало, удаляясь, становилось светлым пятном, пятнышком, неразличимой искрой…
— Что? — Ивачев сел. Ватник свалился с плеч. Плеснуло холодом. — А?

Было тихо. Гудел ветер, шуршал снег. С крыши падали капли.
— Я говорю, часового нет, — негромко сказал Саркисов.

Он стоял на коленях возле двери.

Ежась, Ивачев надел ватник в рукава. Пошарил в кармане. В мятой пачке осталось несколько бычков. Он нащупал какой подлиннее, сунул в рот, щелкнул зажигалкой. Жадно затянулся дымом.

Голова закружилась.
— Не может быть, — сказал он.

Ни звука: только шорох мокрого снега и мерно накатывающий гул ветра.

Должно быть, охранник задремал, привалившись спиной к стене кибитки или опустив тяжелую голову на руки, сжавшие ствол стоящего между колен автомата.
— Точно! Точно нету! — повторил Саркисов, отрываясь от щели.

Один из скрюченных кульков зашевелился и поднял всклокоченную голову.
— Что такое? — спросил Кондратьев.
— Да ничего, — ответил Ивачев. — Шура говорит, часового почему-то нет.

Он тоже присунулся к щели, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь. На воле быстро светало — выплывали расплывчатые ветки кустов… корявый плетень… дувал…

Саркисов торопливо зашнуровывал ботинок.
— Нету, нету! — сдавленно сказал он. — Ну, что? Сема, вставай! Толкни Тепперса!

Ивачев обжег губы, загасил дрожащими пальцами окурок о глиняный пол. Сорвать дверь не составит труда — она висела на ременных петлях. Секунда — и они оказываются во дворе… Еще не совсем светло, это хорошо… это и плохо, потому что ни черта не видно. Все спят. Да ну, ерунда, не может быть, часовой где-то здесь… Но, допустим, прокрадутся… допустим, их не заметят… ведь еще не совсем рассвело… Потом дальше, дальше — мимо дувалов и стен зябко дремлющих кибиток… к склону, поросшему боярышником и алычой… скорее, скорее… оскальзываясь на мокрых камнях, по осыпи… потом погоня, крики, выстрелы!..

Сердце колотилось, словно и в самом деле уже несся в гору.
— Да ну, ерунда, — прошептал он, переводя дыхание. — Не могли они часового снять. Тут где-нибудь, зараза.

И точно: невдалеке что-то негромко лязгнуло — должно быть, пряжка о ствол. Послышалось хлюпанье неспешных шагов… скрежет мелких камушков под подошвами. Возникли голоса. Разобрать ничего было нельзя. Да если бы и можно — что толку: все равно ни черта не понять.

Опять стихло.
— Холодно, — пожаловался Тепперс.
— Надо бы с ними поговорить, что ли, — вяло сказал Кондратьев. — Они нас заморозят к аллаху.
— С ними поговоришь… — отчетливо лязгая зубами, проговорил Сема.
— Ты попрыгай, — посоветовал Ивачев. — Попрыгай, теплее!

Сема поднялся, стал по-медвежьи переваливаться из стороны в сторону.
— Что с ними разговаривать! — сказал Саркисов. — Мотать отсюда надо, а не разговаривать. Подумаешь — холодно! Тут в любой момент укокошат и худого слова не скажут, а вы все — холодно…
— Это правда, — скрипнул из угла Тепперс.
— Заложников не убивают, — прокряхтел Сема.
— Если бы заложников не убивали, никто бы и не волновался, — рассудительно возразил Кондратьев. — Что волноваться, если не убьют: подержат да отпустят. Тоже неприятно, конечно…
— Вот именно, — согласился Саркисов. — Вот именно. Нет, Сема, нет. Пальнут — и не вспомнят потом, что пальнули. А у тебя мозги на тротуаре.

Они помолчали.

Ивачев вздохнул. Курево кончились.
— Дай сигаретку, Шура, — попросил он.

Саркисов вдруг вскочил и яростно пнул дверь ногой.
— Ты чего? — спросил Кондратьев, приподнимаясь.
— Так и будем здесь сидеть, пока не подохнем? К вечеру воспаление легких у всех будет! Давай делать что-нибудь!

Кондратьев прокашлялся.
— Черт его знает, — растерянно сказал он, переводя взгляд то на Сему, то на Саркисова.
— Как даст очередью… — пробормотал Сема, глядя в щель двери. — Мало не покажется.
— Не даст, — зло сказал Саркисов, садясь. — Мы им живые нужны.
— Да ну, — смущенно произнес Тепперс. — Почему воспаление? Просто холодно. Не обязательно воспаление… Может быть, вертолет скоро прилетит?
— Ого, вертолет! — кивнул Сема. — По такой погоде?

Все замолчали, надеясь услышать за шумом ветра рокотание вертолетных двигателей.
— С ними поговоришь, с идиотами… — снова неопределенно высказался Сема.

Саркисов дал наконец сигарету, и теперь Ивачев смотрел на струйку сизого дыма.
— Погодка… — протянул Кондратьев.

Сема хмыкнул, словно вспомнил что-то приятное.
— А ведь нас давешний капитан Черному Мирзо продал! — сказал он. — А? Век воли не видать! Ну тот, с блок-поста! Которому Касым деньги относил! Пока мы там коноводились, он и отрапортовал. Мол, так и так, редкие в наших краях птички. Можно сказать, иностранные. А у того быстро сработало. Дошлый парень этот Мирзо, ничего не скажешь. Его бы, как говорится, в мирных целях… Точно — капитан! Ну, народ… Как думаешь, Шура?
— Это просто из того анекдота про Вовочку, — мрачно отозвался Саркисов. — Учительница вызвала отца и пожаловалась, что один из его сыновей обещает ее изнасиловать. Который? — спрашивает папа. — Этот? Этот может!..

Кондратьев рассмеялся.
— Не слышал, что ли? — оживился Саркисов. — А вот тогда еще…

Черт их знает, действительно… Ивачев вздохнул и закрыл глаза. Нет, ну правда, если рассуждать всерьез — это же все детская игра в солдатики! В войнушку понарошке. Тах! — убит! Зачем все это?..

Дрожь никак не хотела оставить прозябшее тело — накатит, пробежит по груди и животу мелкими ледяными лапками… отпустит.

Просто дурацкий маскарад. Понятно, что никто никого не убьет, — заложников не убивают, Сема прав. Зачем эти муки — холод, страх, две бессонные ночи в ледяном сарае, голод, грязь, позавчерашняя стрельба? По нужде — и то под автоматным дулом… Ну ведь явная чушь, сон, бред; очнешься и сам себе не поверишь: шагаешь по Тверской с приятелем, шарф на сторону, парок изо рта, коньячное тепло в груди, снежок, витрины… доступные девки… жизнь!..

Глупость, глупость! А с другой стороны: действительно — дельце, гильзы веером, одни нападают, другие отстреливаются… Вот и не верь после этого… вот тебе и маскарад… бах! — и готово.

Он глубоко затянулся кисловатым дымом… Курить… как хорошо курить!

А как это можно вообще — убить человека? Ну хорошо, ладно, он готов понять такое: в схватке, в бою, в беспамятстве, в ужасе надвигающейся смерти. А иначе как? Вот он стоит перед тобой… и в голове у него то же самое, что у тебя, — страх, надежда, бесконечность. Взять — и пальнуть ему в затылок? Чтобы и впрямь мозги на тротуар?

Его всегда занимало устройство собственного тела. В сущности некрасивое, оно изумляло своей прекрасной цельностью. Оно было удивительно беззащитно, и следовало в меру возможностей оберегать его от разрушений. Оно несло на себе несколько каких-то единственных, только этому телу принадлежащих отметин: тут — вмятинка, какой нет ни у кого другого… там — желвак… здесь сломанный в детстве палец сросся чуть неправильно. Казалось, после того как жизнь отлетит, его должны тщательно исследовать… изучать… фиксировать все отклонения, изъяны, все надломы, порезы, шрамы… раскладывать на составляющие… на молекулы… подробно записывать устройство каждой, — потому что оно воистину было одним-единственным на свете!

Но еще более близким и более необходимым, чем тело, было то бесконечное и неповторимое вращение теней и света, способное породить любой образ и любое ощущение, — которое и являлось его жизнью. Кинематограф мозга, проецирующий на белую простыню сознания любые картины прошлого и будущего; чудесный живой океан, в котором у поверхности хаотически мельтешат представители микрофлоры — те юркие суетливые мыслишки, движение каждой из которых невозможно толком зафиксировать, — а в темной искристой глубине неторопливо проплывают живые и быстрые надежды, желания, мечты и страхи, — бескрайний океан жизни, которая плещется в черепе…

Он обжег губы, но все-таки затянулся, затянулся еще раз.

Нет, нет, войнушка, детская игра… Вот сволочи, ведь простудят всех к черту…
— Который час, Шура? — спросил Ивачев, гася окурок.
— Одиннадцатый, — мельком ответил Саркисов. — А вот еще: мужик уехал в командировку…
— А вчера во сколько хлеб дали? — спросил Тепперс. — Я считаю, надо стучать. Это произвол. Это противоречит всем конвенциям.
— Конвенциям! — фыркнул Саркисов. — В гробу они видали ваши конвенции! В общем, так, мужики! Давай до одиннадцати подождем — и все. Нет, ну что мы их так боимся в конце-то концов!

Сема вздохнул.
— Понятно, почему… Тебе непонятно?
— Ну что, лучше тут молчком сдохнуть?!

Помолчали.
— Значит, до одиннадцати, — повторил Тепперс. — А потом…
— А потом головой начнем об стенку биться, — подхватил Кондратьев. — Правильно! Чтобы им больно было.
— Черт их знает, что за люди, — сказал Ивачев. — Куска лепешки не дадут…
— Тихо! — приказал Саркисов, поднимая палец.

Все прислушались.

Шаги, скрежет стальных шипов по камням. Донеслись непонятные слова отрывистого разговора.
— Ага, — тихо сказал Сема. — Это, кажется, тот самый, сизорылый… как его? Может, лепешки принес, — предположил он. — Вот уж точно: не ужас-ужас-ужас, а просто ужас…
— Лепешки… Хоть бы в сортир отвели, суки, — буркнул Саркисов.

Снова шаги, скрежет, шорох, звяканье. Какая-то тень легла на щели. Кто-то возился с дверью — распутывал бечевку, которой была замотана щеколда. Потом вытащил кол и отставил в сторону. Ивачев чувствовал, как стучит сердце.

Дверь распахнулась, и в глаза ударило ослепительное после полумрака сарая белесо-темное снежное небо, перечеркнутое черными ветвями деревьев.

Точно, это был Низом-постник.

Второй стоял за его плечом, направив ствол в проем двери.
— Ивачев кто? — хмуро спросил Низом.

Ветер гудел, гудел над ущельем, бросая хлопья мокрого, тающего на земле снега. Заросли арчи отзывались ему низким протяжным гулом. Этот звук был широк и громок, и казалось, будто где-то совсем недалеко за водоразделом грохочет, приближаясь, невидимый пока вертолет.

Глава 10. Дом У Реки

1

Ямнинов поднялся затемно, но, пока добрался до города и нашел Ибрагимовы владения в переплетении переулков за базаром, утро было уже в полном разгаре.
— Я к Ибрагиму, — сказал он охраннику. — Ибрагим-ака дома? Скажите, Коля, сосед его по Водоканалу…

Ибрагим — человек до крайности занятой, и Ямнинов не очень-то рассчитывал, что он его так вот, прямо спозаранку, примет. Однако через несколько минут дверь отворилась, и охранник, щедро увешанный средствами ближнего боя, самым дефицитным из которых был двадцатизарядный пистолет Стечкина, неприветливо приказал ему проходить.
— О, Коля-чон! — сказал Ибрагим. — Заходи, дорогой, садись!
— Да я на минутку, — ответил Ямнинов, неловко озираясь. — Извини, что так рано. Мне два слова сказать…

С обеих сторон огромного двора стояло по большому двухэтажному дому. Одуряюще пахли розы. Над зеленоватой водой бетонированного хауза чиркали ласточки.
— Э, разве для настоящего труженика это рано! Садись, садись! Бача, якта чойнак бьер!
— Да не надо чаю, я на минутку…
— Ладно, какой разговор! — радушествовал Ибрагим.

Он сидел на кате, застеленном толстым слоем одеял. Перед ним стоял низенький столик — сандали, на столике — несколько пиал и тарелочка со сладостями.
— Хороший день, — сказал Ямнинов. — Будет жарко. Слишком жарко для мая. Нет, в мае не должно быть такой жары. Боюсь, еще похолодает. Дожди пойдут — и похолодает.
— Да, да, слишком, слишком тепло, — соглашался Ибрагим, кивая. — Непременно, непременно похолодает… Но ничего, потеплеет снова. Лето идет… Как на участках? Все в порядке?
— Как сказать, — уклончиво отвечал Ямнинов. — Твои работают, я заходил вчера. В подвале плитку клали. Хороший дом у тебя будет, Ибрагим. Очень хороший. Большой.
— Да, большой… мне маленький нельзя, — вздохнул Ибрагим.

Когда-то они учились в одном классе. Ибрагим был вечным двоечником, едва тянулся. Ямнинов ему давал списывать на контрольных. С тех пор прошло много лет, время разнесло их по разным руслам. Ямнинов не знал, в чем причины нынешнего богатства и влияния Ибрагима, да и не хотел знать. Несколько раз жизнь прижимала его всерьез, и тогда Ибрагим помогал ему бескорыстно — правда, взять с Ямнинова по его меркам было нечего. Другой бы уж и забыл, что когда-то за одной партой сидели. По ерунде Ямнинов его не теребил — знал, что это дорогого стоит.

Когда вдосталь поговорили о пустяках, Ямнинов стал, с усилием подбирая слова, рассказывать о том, что случилось. Ему самому было странно представить, будто все, что он через силу излагает, произошло на самом деле. На что он надеялся? Он и сам не знал.

Ибрагим слушал, и тонкие брови постепенно лезли все выше и выше.
— О! И ты с ними поехал?! — сказал он в конце концов и в сердцах выплеснул остатки чаю из пиалы на чистую дорожку. — Нет, ну совсем оборзели эти кулябцы! Ты смотри! Нет, ну они что, совсем оборзели?!

Ямнинов молчал.

Подошел охранник и пробормотал что-то Ибрагиму на ухо.
— Какой еще человек? — удивился тот. — Громче, тут все свои!
— Не знаю, Ибрагим-ака… Мужчина какой-то… Говорит, играть с вами хочет.
— Во что играть?
— Не знаю, Ибрагим-ака… Говорит, ему сказали, что с вами можно играть…
— Э, падарланат! — выругался Ибрагим. — Этого мне только не хватало! Что ему здесь, казино? Пусть ждет. Хотя, нет, ладно — впусти! Только обыщи как следует, слышишь? Не вооружен ли? Знаю я эти штучки!

Ямнинов допил остывший чай. Почему-то именно сейчас он понял, что ему никто не поможет.
— Ориф… — протянул Ибрагим, задумчиво покручивая в пальцах пиалу. — Слышал я про этого Орифа… Такая борзая сволочь этот Ориф. Он человек Карима Бухоро, вот какая штука.

На дорожке показался визитер. Это был таджик средних лет, одетый вполне по-кишлачному — в чапане, повязанном поясным платком, в тюбетейке, в пыльных сапогах. В правой руке он держал вытертый кожаный саквояж с металлическими застежками, который, казалось, прямиком перекочевал сюда откуда-то из тридцатых годов.
— Добрый день, Ибрагим-ака, — сказал он, останавливаясь у ката. — Как ваше здоровье? Все ли в порядке? Все ли у вас хорошо?
— Спасибо, спасибо, — степенно отвечал Ибрагим. — Как у вас? Как вы себя чувствуете? Хорошо ли доехали? Чем могу помочь?
— Ибрагим-ака, — смущенно сказал человек, ставя саквояж на землю. — Мне сказали, вы очень богаты.
— Это кто же такое про меня сказал? — деланно изумился Ибрагим. — Вы откуда взялись, уважаемый?
— Я из Рухсора приехал, Ибрагим-ака. Я живу в кишлаке Обигуль. Это недалеко — километров сорок. Магазинщик ехал в Хуррамабад, и я с ним попросился…
— Ну!
— Мне в кишлаке хорошие люди посоветовали — поезжай в Хуррамабад, иди к Ибрагиму, Ибрагим-ака тебе поможет… Видите ли, Ибрагим-ака, — заторопился приезжий, — мне нужно сына женить… да и дом ему новый строить тоже нужно. Это же какие деньги нужны, Ибрагим-ака! Я бедный дехканин… Все, что у меня есть, я с собой привез, — он кивнул на саквояж, стоящий у ног, и вдруг взмолился, сложив темные ладони на груди: — Давайте с вами сыграем, Ибрагим-ака! Может быть, мне повезет, я выиграю, и тогда мне хватит денег! — Он помолчал и мечтательно добавил: — Я бы хотел еще купить несколько хороших баранов…
— Да во что же мне с тобой играть? — оторопело спросил Ибрагим. — Во что ты умеешь играть, уважаемый? Ты из своего кишлака-то сколько раз в жизни выезжал?
— Мне сказали, что вы хорошо играете в карты, — ответил дехканин, не обратив внимания на колкость. — Давайте играть в карты. Может быть, мне повезет.
— Нет, уважаемый, в карты я с тобой играть не буду. Карты — это такая игра, в которой везет тому, кто на ней зубы съел. Ну-ка, взгляни на мои зубы! — Ибрагим оскалился, и Ямнинову показалось, что стало светлее — так щедро сияло золото во рту у Ибрагима. — Понял? А ты говоришь — карты! Я себя уважать не стану, если сяду играть с тобой в карты!

Он снял с ноги туфлю и предъявил ее гостю.
— Видишь вот эту туфлю?
— Как не видеть, Ибрагим-ака…
— Хочешь, сыграем с тобой так. Ты поставишь на одну сторону туфли — ну, скажем, на подошву, я — на то, что останется. Потом я ее подкину. Упадет на подошву — все, ты выиграл, я тебе отсчитаю ровно столько денег, сколько ты с собой принес. Если иначе — ты проиграл, твои деньги станут моими. Согласен? — и равнодушно сунул в туфлю босую ногу.
— Согласен, — кивнул визитер — Это честно, Ибрагим-ака.
— Выбирай, — предложил Ибрагим и откинулся на подушки.

Человек задумался.

Минуту или две он шевелил губами и возводил глаза к небу. Потом решился:
— Пусть подошва, Ибрагим-ака.
— Ну, народ… — пробормотал Ибрагим.

Он снова снял туфлю и наотмашь метнул в золотой воздух. Все, включая охранника, следили за ее полетом. Туфля крутилась, пересекая лекальные траектории ласточек. Наконец шмякнулась на дорожку и замерла.

Было тихо.
— Видишь, уважаемый, она упала боком, — вздохнул Ибрагим. — Тебе все понятно?
— Мне все понятно, — ответил человек дрогнувшим голосом.
— Тогда отнеси свой саквояж вон туда, — попросил Ибрагим. — Хотя нет, постой. Открой-ка.

Гость щелкнул застежками. Саквояж был битком набит пачками денег.

Ибрагим не глядя сунул руку, вытащил сколько попалось и протянул ему:
— На, это тебе. Не обижайся на меня. Ты сам хотел играть… Ну, а теперь закрой и отнеси под навес. Охранник тебя проводит.

Несколько минут они молчали.
— Так что вот так… — сказал Ямнинов, покашляв.
— Да, совсем оборзели эти кулябцы… — пробормотал Ибрагим. — Сладу нет. Завоеватели чертовы. Они и есть завоеватели — захапали все, что только можно… Тьфу, противно говорить! Все у них в руках — милиция, безопасность, армия… попробуй пикни. Дорвались. Никакого сладу нет. Народ уже воет. Они доиграются. Ой, доиграются! Пришли освободителями, а сами теперь что делают? Ни стыда, ни жалости. Три шкуры дерут!.. Нет, ну должна же быть совесть! Есть много уважаемых, солидных людей, которые уже были уважаемыми людьми, когда эти выскочки еще пищали в гахворе! Нет, не хотят понимать!..

Он замолчал.

Ямнинов подумал, что Ибрагим-ака сегодня необыкновенно многословен.
— Да, — кивнул он. — Верно. Я, собственно, знаешь что хотел у тебя спросить…

И, помедлив, спросил.

Ибрагим-ака поперхнулся и поставил пиалу.
— А, вот ты как вопрос поворачиваешь… Ну-ну… Нет, конечно, дело хорошее… — Он неопределенно повел рукой. — Ты ведь все обдумал, наверное… Заходи послезавтра. Даже лучше в субботу. Годится?
— Годится, — легко согласился Ямнинов. — Конечно.

Сопя, Ибрагим налил себе еще чаю.
— Понимаешь, Николай, это не просто кулябцы, — сказал он. — Это вдобавок еще и ребята Карима Бухоро… Карим Бухоро — очень, очень уважаемый человек. Но возле него крутятся самые разные люди. Слышал я про этого Орифа… Борзая сволочь этот Ориф, вот что я про него слышал.

Посмотрел на дорожку и вдруг сердито крикнул:
— Садык, душа моя! Принеси-ка туфлю! Что я сижу как босяк, честное слово…

2

Он быстро шел по направлению к вокзалу, нисколько не чувствуя обиды. Ибрагим — тоже очень уважаемый человек. И вдобавок очень умный. Ну не хочет он связываться с людьми Карима Бухоро… За что его винить? Это его право. А раз он не хочет связываться с людьми Карима Бухоро, то какой смысл удовлетворять горячечные просьбы Ямнинова? Береженого бог бережет…

Дядя Миша долго разглядывал его в глазок, потом загремел, залязгал засовами.
— Здорово! — сказал он, запирая за Ямниновым дверь. — Заходи, Николай! Как дела?
— Спасибо, — ответил Ямнинов, садясь. На столе валялись несколько золотых колец, сережки, обломки красного корунда, шедшего на изготовление камней для украшений. В целлофановом пакетике лежала горсть зубных коронок. — Спасибо, ничего хорошего. С покойников снимаешь? — он показал на коронки.
— Скажешь тоже — с покойников! — усмехнулся дядя Миша. — Живые приносят. Жрать захочешь — еще не то продашь. Где это ты руки ссадил?

Ямнинов сморщился.
— А, ерунда, — и добавил: — Короче, идут делишки?
— Крутимся помаленьку… — вздохнул дядя Миша. — Сейчас много стало заказов. Пограничники себе цепи заказывают, не скупятся — граммов по тридцать. Им деньги-то Россия платит… Жены кольца просят, серьги, цепочки тоже… У меня теперь четыре ювелира работают. А я вот, видишь… координирую, — он хмыкнул. — Я бы, знаешь, расширился, да высовываться нельзя. Все тайком, тишком, с оглядкой. Только с русскими стараюсь дело иметь. А то ведь, сам понимаешь, так наедут, что мало не покажется.
— Знаю, — сказал Ямнинов.
— А в Россию ехать — тоже вопрос. Ну кому я там нужен? Это здесь, в Хуррамабаде, я крупный координатор, — он саркастически хмыкнул, — а в России своих до зарезу. Не знаю… На всякий случай инвалидность себе сделал. Хочешь, тебе сделаю? Стольник всего! Очень удобно: во-первых, гуманитарную помощь можно получать. Во-вторых, всякие там льготы. Проезд бесплатный. Много чего. А кто в Россию хочет ехать, тому вообще без этого никак!
— Нет, не надо, — Ямнинов отмахнулся. — Ты мне лучше вот что скажи…

И прямо изложил свою надобность.
— Да ты не в себе, — рассмеялся дядя Миша и покрутил пальцем у виска. — Ты чего?! Зачем это?
— Надо. Надо мне, надо, — настойчиво повторил Ямнинов. — Я уезжаю завтра. Я дом продал.
— Дом продал? — изумился дядя Миша. — Иди ты! Строил, строил — и продал?
— Продал, продал, — кивал Ямнинов, глядя в сторону. — Мне надо. Я эту штуку положу в контейнер. На таможне договорился, пропустят. Не будут шмонать. А там и подавно не станут — кому я там нужен? А через пару месяцев приищу покупателя да толкну тишком. Думаешь, на такую вещь покупателя в России не найду? Ого! Да там его тыщи за полторы можно впарить!
— Ну, не знаю… — нерешительно сказал дядя Миша. — А дом за сколько отдал?
— За тридцать, — уверенно соврал Ямнинов. — Дешево, да. Но мне быстро нужно было, я не дорожился. Все в порядке. Деньги Марине переправил — она квартиру покупает. У меня только триста зеленых осталось… Как думаешь, можно?
— Триста зеленых? — Дядя Миша в задумчивости сплюнул попавшую в рот чаинку. — Не, за триста такую дуру, думаю, не купишь… Впрочем, не знаю. Только лучше бы ты с этим делом не вязался. И бабки потеряешь, и, не дай бог, зацепят тебя где-нибудь — не распутаешься.
— Ты мне голову не морочь, — отрезал Ямнинов. — Не учи, сам ученый. Если знаешь, к кому обратиться, скажи, а нет — так я пойду, у меня дел — во сколько! Уезжаю завтра. Не понимаешь, что ли?
— Ишь, ишь! Прямо пар от тебя идет, Николай, — недовольно сказал дядя Миша. — Приспичило!.. Завтра!.. Если уж ты такой умный, о чем раньше-то думал? Кто ж за полдня такие дела делает?

Они помолчали.
— Разве что у Саида спросить… У него были ребята, предлагали кое-что по мелочи. Да я-то с такими делами не вяжусь, а ты, если башки не жалко, пожалуйста, пробуй! — Дядя Миша нехотя поднялся. — Ну что расселся? Пошли тогда! Подожди, газ выключу…

3

Они шагали по городу — шагали не быстро и не медленно, а так, как ходят в Хуррамабаде люди, когда идут по делу, — и Ямнинов, занятый своими тяжелыми и злыми мыслями, только угукал иногда, поддерживая разговор.

Когда свернули на Красных Партизан, дядя Миша взглянул на часы и сказал:
— Вот что, давай-ка на базар заглянем… он, наверное, еще на базаре.

Саид стоял в том ряду, где торговали посудой. Солнце сияло на хрустале, плавило позолоту дорогих сервизов.
— Нет, бабушка, — хрипло толковал он безнадежно слушавшей его изможденной старухе, делая ударение в слове «бабушка» на второй слог. — Нет, так не пойдет, бабушка! За что я вам три тысячи российских буду давать? Вы мне принесите хорошую пиалу, не колотую, я вам за нее дам три тысячи… или две тысячи дам, если маленькая. А такую битую пиалу я не покупаю, бабушка. Мне такая не нужна, бабушка. Понимаете?

У Саида не было ни верхних, ни нижних передних зубов. Поэтому слова вылетали шепелявыми и щедро сдобренными слюной. Кроме того, по-русски он говорил с чудовищным акцентом. Впрочем, старуха поняла главное — денег ей за этот товар не дадут, а другого, судя по отчаянно-терпеливому выражению ее темного лица, у нее не было. Она молча пожевала губами, повернулась и медленно пошла прочь, неся щербатую пиалу в безвольно опущенной морщинистой руке.
— Как дела, дядя Миша? — приветливо захрипел Саид, освободившись. — Дела идут?
— А, какие у нас дела, — отвечал дядя Миша. — Это у тебя, Саид, дела, а у нас делишки. Крутимся помаленьку…

Несколько минут говорили обо всякой ерунде, совершенно Ямнинову не интересной.
— Ты мне, Саид, вот что скажи, — перешел наконец дядя Миша к делу.

Саид не удивился.
— У меня нет! — он совершенно не опасался, что его услышат, и поэтому не понижал голос. — А у пограничников спрашивал, дядя Миша? Ты же с пограничниками работаешь! Это их трясти надо!
— Да не ори ты, Саид, — сморщился дядя Миша. — Что ты как на базаре, честное слово… Нет у меня среди пограничников такого человека.

Саид задумался.
— У меня тоже нет. Тогда — к Юнусу-узбеку ехать. У него точно есть.
— У Юнуса? — с сомнением повторил дядя Миша.
— А сколько денег? — спросил Саид.
— Триста, — ответил Ямнинов.

Торговец Саид сощурился и ловко сплюнул сквозь свои зубные дыры.
— Триста не говори, — заговорщицки посоветовал он, сверля Ямнинова черными глазами. — Говори двести! Обойдутся!

Случился недолгий, но бурный спор. Саид и дядя Миша отстаивали противоположные точки зрения: Саид толковал, что нужно начинать с минимума, постепенно повышая цену, а дядя Миша — что цену с первого раза следует давать серьезную, живую, а иначе к тебе как к покупателю продавцы потеряют всякий интерес.

Ямнинов только крутил головой, прислушиваясь к их взвинченной беседе.

В конце концов ни на чем не сошлись, а к Юнусу двинулись вместе. Всю дорогу Саид хрипло орал и плевался, живописуя дяде Мише свои планы. Планы касались обзаведения небольшим магазином, где Саид сможет торговать посудой, антиквариатом и золотом. «Базар — не магазин! — восклицал Саид, забегая вперед и полуоборачиваясь. — Нужен магазин! С окном! С дверью! Чтобы покупатель видел — это не базарная сволочь, это серьезные люди торгуют!» Дядя Миша посмеивался. «Золото! — отвечал он. — Ты перегрелся на своем базаре, Саид. Какое золото? Как только ты разложишь золото на прилавке, зайдут два кулябца с автоматами, скажут тебе: ну-ка, Саид, будь добр, сложи-ка все вот в этот мешок, да поскорее! Впрочем, может быть, мешка у них не будет — они его у тебя попросят». Саид хрипло негодовал: «Охрану поставлю! Охранник сам будет с автоматом! Как всюду люди живут, а? Торгуют же, дядя Миша!» Дядя Миша отмахивался. «Охранник с автоматом! Сам охранник тебя и подломит!.. А то, что всюду торгуют, так нам до этого далеко». Саид апеллировал к Ямнинову: «Э, дядя Миша из мухи делает слон! Зачем делать из мухи слон! Если бы у меня не пропали бабки, я бы уже открыл магазин! И ничего бы не случилось! Только у меня в Питере деньги остались! Я туда ездил клюквой торговать: наторговал две тысячи, зашил в ручки сумки, купил билет на поезд, сумку у проводника бросил, сам пошел на дорогу что-нибудь купить — колбаса-малбаса, помидор-мамидор… Прихожу, а мне говорят: была облава, у проводника нашли анашу, и его со всеми сумками арестовали в милицию! Йо-о-о-о-о-моё! — крикнул Саид, воздев руки к небу, и еще кое-что добавил непечатное. — Теперь мои две тысячи в этой проклятой сумке в милиции на вокзале. Вот уже скоро полгода! Его никак не судят, сумку не отдают… Как быть? Я здесь, сумка в Питере… Правда, сейчас его родственники деньги собирают, чтобы без суда выпустили. Милиция четыре тысячи запросила… Э, откуда у бедного человека такие деньги? Они думают, он всю жизнь планом торговал. А этот кондуктор, может, первый раз дурь повез — и сразу попался… Верно?»

Притащились в кишлак за Водонасосной. Саид уверенно вел переулками.
— Ну вот что, — он остановился у каких-то ворот. — Вы тут подождите, я сейчас.

Во дворе злобно лаяла и рвалась с цепи собака.

Через две минуты Саид вышел, сияя. За ним выглянул плосколицый и узкоглазый человек с усиками, цепко рассмотрел Ямнинова, кивнул дяде Мише. Должно быть, это и был Юнус-узбек.
— Хорошо, что дома! — ликовал Саид. — Дело есть, Юнус!

Негромко поговорили о деле.
— Ты его знаешь? — без обиняков спросил Юнус-узбек у дяди Миши, показывая пальцем на Ямнинова.
— Знаю, — подтвердил дядя Миша. — Все нормально.

Юнус почесал плешивую голову.
— Ну, тогда завтра приходите. Я выясню, договорюсь…
— Сегодня надо, — негромко сказал Ямнинов. — Завтра уже не нужно будет.
— Сегодня? — удивился Юнус. — Нет, сегодня невозможно. Кто за двести долларов будет суетиться!
— Я двести пятьдесят дам, — сказал Ямнинов. — И еще пятьдесят, чтобы на дачу отвезти. Но только если сегодня.

Юнус-узбек вскинул брови и вопросительно посмотрел на дядю Мишу.
— Он уезжает, — пояснил тот. — Вот в чем дело.
— Ну… — Юнус снова почесал лысину. — Я могу спросить, конечно… Ладно, тогда сидите здесь. Я скоро.

Он отпер ворота, выкатил из двора мотороллер-фургон, несколько раз ударил ногой по кик-стартеру. Двигатель оглушительно затрещал, и Юнус-узбек уехал.

Они сели под дувалом.
— Дурацкая затея, Коля, — сказал дядя Миша. — На черта тебе это все нужно? И почему на дачу? Ты же хотел в контейнер…

Солнце клонилось к закату, тени тополей тянулись по неровной пыльной земле. Ямнинов чувствовал голод, слабость — кроме чашки пустого чаю, во рту у него сегодня ничего не было. Все, что происходило, стало покрываться вуалью нереальности — словно он следил за самим собой сквозь колеблющуюся кисею. Еще было не поздно отказаться.
— Нормально, — сказал он, судорожно зевая. — Нормально, дядя Миша. Я в долгу не останусь.
— Считаться с тобой еще будем… — буркнул тот.

По улице мимо них потянулось небольшое стадо. Гнал его парень лет шестнадцати, вооруженный длинной палкой. Саид что-то крикнул ему по-таджикски — Ямнинов не разобрал. Да, видно, за невнятностью Саидовой речи и парень не разобрал — поэтому только оглянулся пару раз да прибавил шагу, погоняя своих коров, похожих на анатомические пособия.
— Э, невоспитанно в деревне, — прохрипел Саид. — Где вежливость?
— Не поверишь, газеты жрут, — сообщил дядя Миша, глядя вслед стаду. — Вот голодуха до чего доводит.
— А что с ними еще делать, с этими газетами, — сказал Ямнинов. — Читать-то все равно невозможно. Как с другой планеты сообщения. С Юпитера. Где вечный покой.
— Скажешь тоже — читать, — хмыкнул дядя Миша. — Коровы не читают.
— Почему? — вмешался Саид. — Хорошие газеты! Я люблю! И «Курьер», и «Вечерний Хуррамабад». Анекдоты всякие, кроссворды… А какой дурак станет правду печатать? Зачем? И так всем все известно. Люди же разговаривают, рассказывают друг другу… Верно? А если еще и в газете про все это — совсем народ затоскует. В жизни плохо, в газете тоже плохо — куда бежать? Нет, лучше так: открыл, почитал — на душе веселее. Я люблю.

Ямнинов бездумно смотрел на золотой диск низкого солнца. Скоро оно спрячется за холмами. И после недолгой ночи поднимется опять — величественное, бесстрастное, равнодушное. Завтра неизбежно наступит. Времени у Ямнинова оставалось совсем немного.

Юнус появился минут через сорок. Он подрулил к воротам, обошел мотороллер кругом и открыл дверцы фургона. Из фургона послышалось недовольное кряхтение, затем появился человек, его издававший, — немолодой русский прапорщик. Он утирал пот и отдувался.
— Ну, транспорт у тебя, Юнус, мать твою так и перетак… Ну, транспорт… А, дядь Миша! Давненько тебя не видел, мать твою так… Деньги-то у кого?
— Вот не ждал! — тряся его руку, радовался дядя Миша. — Петрович! А я сижу тут, подрагиваю: с каким еще хмырем придется дело иметь? Петрович! Да ты же говорил, что в Воронеж переводишься!
— Какой Воронеж, мать его так! — усмехался прапорщик, поглаживая усы. — У нас и тут пока делов хватает… Как говорится, есть у нас еще в жизни дела. Давай, принимай, мать твою так. Тебе, что ли? Или кому?
— Мне, — сказал Ямнинов.
— Тебе так тебе, — согласился Петрович. — Только, парень, ты это… меня не видел и не слышал. Понял? Ну, и я тебя, мать твою так, соответственно.

Ямнинов сунулся в фургон осматривать приобретение. Его вдруг затрясло. Металл жирно светился.
— А как сложить? — спросил он у Петровича. — Сложить как?
— Э-э-э, парень… — протянул прапорщик, насмешливо его рассматривая. — Ну, что ж, давай. Курс молодого бойца. Значит, смотри…

Потом Ямнинов отдал деньги.
— Куда поедем? — невозмутимо спросил Юнус. — Надо быстрее, а то комендантский час.
— Дачи у Водоканала знаешь?
— А-а-а… знаю. Ладно, погнали, — и пнул рычаг кик-стартера.

Ямнинов пожал всем руки, хотел, казалось, на прощанье сказать что-то дяде Мише, да как-то запнулся, махнул рукой и торопливо полез в тесную коробку фургона.

4

Он стоял в лоджии, положив руки на металлические перильца. Юнусов мотороллер трещал, удаляясь, смешно переваливался на колдобинах в клубах розовой пыли. Краешек солнца еще виднелся над горой, но вот пропал последний пронзительный луч, и тогда пыль стала серо-желтой.

Когда мотороллер скрылся с глаз, Ямнинов принес разводной ключ и стал отвинчивать болты, державшие загородку лоджии.

Еще совсем недавно он размышлял о том, что хорошо бы когда-нибудь эту железяку довести до ума. Руки никак не доходили. Он уже не раз прикидывал: снять… ошкурить… договориться на карбюраторном заводе, где цех электролиза… правда, завод давно стоит, но если остался еще кто-нибудь из ребят… и привинтить потом ту же самую загородку — но хромированную, благородно сверкающую!..

Уже полгода назад можно было смело сказать, что дом достроен. Однако дни шли за днями, и каждый из них был сплошь заполнен мелкой строительной возней. Ведь он-то знал, что еще нужно подправить, что наладить, а что и переделать: потому что прежде сделал начерно, на скорую руку — лишь бы не задерживать пустяковиной другие, более важные дела.

По вечерам он сидел у распахнутого окна, смотрел на реку, на зеленые холмы за ней и прикидывал, чем должен заняться завтра. Дел хватало. Строительство слишком дорого стоило, чтобы он мог оставить недоделки. Он убил семь лет. Ничего, потратит еще несколько месяцев. И потом — что у него в жизни еще осталось? Почти ничего. Только эти стены, в которые он вложил самого себя.

Дом у реки — это была его давняя мечта. Кто знал, что жизнь в Хуррамабаде встанет на дыбы и обрушится? Все уезжали — а он не мог бросить дом. Кончилось тем, что два года назад ему пришлось проводить жену и детей в Россию. Ладно, что ж, он тоже согласился ехать… Договорились так: он задержится и завершит строительство. Можно продать и недостроенный дом — но за бесценок. А нужно — подороже…

Еще совсем недавно он, находя рукам все новую и новую работу, привычно думал, как получить хорошую цену. Слишком много вложено. Слишком много… Все-таки жаль, что они уехали. С одной стороны, неспокойно, да… но с другой — здесь дом на берегу реки! Когда-нибудь жизнь войдет в прежние берега, как входит поток, побуянив, порушив прибрежные постройки. Конечно же, они вернутся. Войдут, разувшись у порога. Гладкий камень остудит им ступни в жару. Осенью их согреет огонь, клокочущий в камине. Зимой — горячая вода, бегущая по трубам. Весной распахнут окна — свежий воздух предгорий и негромкий гул реки вольются в комнаты…

Семь лет… Прежде Ямнинов работал инженером по холодильному оборудованию. Получив участок, он ушел с молокозавода, где, как считало руководство, его ждала отличная карьера, и устроился на Водоканал — вон, отсюда виден оазис, большая роща высоченных голостволых чинар, лишь на самой верхотуре выбросивших пышные ветви… Должно быть, избыток воды заставил их так вытянуться: на огороженной территории Водоканала днем и ночью гудели насосы, гоня воду из скважин в трубопроводы южной части Хуррамабада.

К ставке электрика скоро прибавились две ставки слесарей, а чуть позже и еще одна — инженера по технике безопасности. Все деньги подчистую сжирала стройка. Если на Водоканале срочной работы не было (а машины выходили из строя не чаще, чем раз в неделю), он ломался на своем участке — рыл землю, месил бетон, просеивал песок на кроватной сетке, сколачивал опалубку, клал кирпичи… А когда что-то случалось, обученный им Хамид Чумчук врубал на полную громкоговоритель перед конторой, и под какую-нибудь бодрую песню или значительную речь Ямнинов бегом несся на службу: город ни на минуту не мог остаться без воды.

Зимой его деятельность немного пригасала, да зима в Хуррамабаде короткая — не успеешь отдышаться.

Семь лет… Первым делом он набросал проект. Приятель-архитектор удивленно похвалил смелость и выдумку, но в конце концов не оставил от его замыслов камня на камне. Тут главное было вот что: не существует бетонных плит таких типоразмеров и конфигураций, что насочинял Ямнинов, — придется подстроиться под то, что есть. Выходило, что ни комнат такой длины и ширины, ни галерей на уровне второго этажа, ни фигурных солнцезащитных карнизов, ни много чего другого сделать было нельзя. Однако Ямнинов заупрямился: времени потратил месяцев восемь, сил — немеряно, а все же добился чего хотел — ему отлили плиты нужной формы… И так год за годом, год за годом…

…Открутив последний, шестой болт, он бросил решетку вниз, на кусты георгин, и поморщился, когда она ухнула, безжалостно придавив и поломав стебли. Впрочем, это уже не имело никакого значения.

Лоджия превратилась в нависающий козырек. Он принес несколько кирпичей и положил их на край. Потом неторопливо спустился вниз, вымыл руки. Насвистывая, прошел в большую спальню, раскрыл бельевой шкаф, наугад взял какую-то накрахмаленную тряпку. Оказалось — наволочка. Урок прапорщика Петровича отпечатался в памяти чередой контрастных фотографий: раз-два — снять патронную коробку… теперь затвор до упора… два щелчка фиксаторами… отнять приклад… сошки… еще два движения — отделяется ствол… Он разложил все это хозяйство на одеяле и взялся за тряпку. Когда сталь стала блестящей и сухой, принялся собирать: поначалу с запинками, а во второй и третий раз уже по-свойски. В сущности, этот тяжелый механизм, тупо глядящий единственным черным глазом туда, куда направляли его человеческие руки, был устроен проще швейной машинки. Расстелил одеяло, лег, поерзал, щурясь. Умостился. Поводил стволом. Оставалось лишь потянуть затвор. А палец и так уже лежал на курке…

Машины покажутся издалека — вон там, где дорога бежит вдоль пшеничного поля. Потом спрячутся за тесно посаженными у канала тутовыми деревцами. Снова появятся — уже в крупном масштабе. Проедут мимо ограды Водоканала, замедлят ход, потому что там разбит асфальт, минуют дикие заросли возле старых колодцев, вокруг которых земля заболочена и полна драгоценной влаги.

И когда они повернут к дому, когда неторопливо покатят по прямой, покачиваясь и сверкая, когда за поблескивающими лобовыми стеклами уже можно будет различить лица…

Ямнинов перевел дыхание, ударил стиснутыми кулаками по металлу и торжествующе выругался.

Весь день он старался не вспоминать, не вспоминать, не вспоминать… гнал от себя то, что произошло вчера, потому что сердце стыло и останавливалось… Но теперь он был готов к встрече — и чувствовал себя с ними на равных.

5

Вчера они прикатили на двух джипах. Лаковый красный — впереди, матовый черный — следом.
— Э, хучаин! — весело закричал водитель красного. Он стоял у калитки, поигрывая ключами от своего «Чероки». — Слышь, хозяин! Есть кто-нибудь?

Угрюмый человек, сидевший за рулем второго джипа, вздохнул, тяжело выбрался из машины и захлопнул дверцу.
— Что ты орешь, — сказал он. — Заходи, да и все. Не заперто же…
— Неудобно без приглашения, Зафар-чон! — дурашливо ответил первый.
— Э, неудобно! — буркнул угрюмый и стал дергать замок, вытаскивая незащелкнутую дужку из петель.

Когда Ямнинов спустился по лестнице, они уже стояли в гостиной. Один цокал языком, разглядывая резные карнизы. Второй замер возле камина, с неясным выражением лица трогая пальцем мясо-красный гранит облицовки.
— А, молодец! — воскликнул первый, восхищеннно вскидывая руки. — Как хорошо сделал, а! Устод, а! Просто устод!

Он шагнул к немо застывшему у лестницы Ямнинову, протянул руку и с улыбкой представился:
— Ориф!
— Николай… — машинально ответил Ямнинов, пожимая сухую твердую ладонь. — Вы чего? Вы кого ищете? Перепутали? Если вы к Ибрагиму, так он в город уехал. У него одни только рабочие сейчас…
— Нет! — засмеялся Ориф. — Мы не перепутали! Мы к тебе. Ты ведь дом продаешь?

Зафар повернулся и в первый раз прямо посмотрел на Ямнинова. Лицо у него было тяжелое, щеки синие после бритья. Ямнинов отвел взгляд.
— Я не продаю ничего, — сказал он. — Вы ошиблись. Ну, раз пришли, давайте чаю попьем… а? Чой-пой? Чай не пьешь…
— Откуда силу берешь! — подхватил весельчак Ориф. — Да подожди ты с чаем, подожди! Давай дело решим, потом уже чай! Потом уже и не только чай будем пить! Что ты! Чаем такое не обмывают!

Они были щегольски разряжены: оба в сверкающих востроносых туфлях, Зафар в вельветовом светло-коричневом костюме, Ориф — в шелковом, причем подвернутые рукава пиджака являли миру роскошную клетчатую подкладку, — а Ямнинов стоял перед ними в нелепо коротких штанах, испачканных раствором и краской, в такой же рабочей рубахе — истлевшей от пота, разошедшейся на пузе, с прорехой на плече, — в стоптанных заизвествленных башмаках на босу ногу, — и то и дело утирал пот со лба подрагивающей ладонью.

Он смотрел в чистое открытое лицо Орифа и понимал, что никогда прежде не доводилось ему видеть такой страшной улыбки — такой белозубой, широкой и искренней улыбки, от которой веяло ужасом и смертью.
— Что… — сказал он, проглотив комок. — Кого? Я не знаю… вы ошиблись.
— Нет, мы не ошиблись, — сразу посерьезнел Ориф. — Ты продаешь дом.
— Нет, — возразил Ямнинов. — Я не продаю.

Ориф с опечаленным видом снова посмотрел на карнизы.
— Не продаешь?
— Нет, — ответил Ямнинов как мог твердо.
— Послушайте, уважаемый! — воскликнул Ориф, переходя вдруг на «вы». — Как же так! Ничего не понимаю. Вы говорите — не продаю, а Зафар-чон только что толковал мне другое. Выходит, зря мы с ним тащились сюда по жаре из самого Хуррамабада! Ведь он мне что говорил: мамой клянусь, Ориф, поедем туда, и этот человек продаст тебе свой дом! Говорил: если не продаст, я его заведу в подвал и застрелю как собаку! Пусть мокнет в своем поганом бассейне! Говорил ведь, Зафар-чон? — спросил он, поворачиваясь к напарнику. — Говорил?

Не меняя выражения лица, Зафар сунул руку под пиджак.
— Уважаемый, а правда, что у вас бассейн в подвале? — веселился Ориф. — Покажете гостям?

Ямнинов немо замотал головой, и тогда Зафар жестко ткнул ему под ребра пистолетным дулом.
— Где документы?

…Да, конечно, их кто-то навел. А может быть, так сложилось случайно — прослышали, что человек выстроил себе замечательный дом… разузнали… разведали… и нагрянули.

Ему не хотелось умирать, а в том, что его застрелят, он не сомневался. Мутило, он чувствовал тошноту, свет мерцал, рябил, ноги подкашивались. Ямнинов кивнул — мол, да, согласен, продам, не надо в подвал, документы в столе… Зафар убрал оружие. Ориф пошучивал. Они долго слонялись по дому, перекликались, цокали языками, вообще, вели себя так, словно его уже здесь не было. Дурнота не отпускала его, в конце концов все-таки вырвало — желчью и слизью.
— Э! — Ориф брезгливо сморщился. — В туалет не мог пойти, да?
— Я уберу, — пробормотал Ямнинов, вытирая испарину со лба. — Я потом уберу…
— Ладно, поехали, — приказал тот. — Давай, одевайся.

В машине он наконец пришел в себя. Воздух прояснился. Ему казалось, все это происходит с кем-то другим. Он зажмурился на несколько секунд, надеясь, что, когда раскроет глаза, увидит рядом с собой не Орифа, а что-то другое, настоящее… Но все осталось как прежде. Только страха уже не было.
— Какая же ты сволочь, Ориф, — сказал Ямнинов, когда они вырулили на шоссе к Хуррамабаду. — Я строил этот дом семь лет. Я вложил в него все…

Джип мягко покачивался на неровностях дороги, уверенно гудел мощный двигатель. Ориф невозмутимо глядел вперед сквозь темные очки.
— Так, так, я слушаю. Говори…
— И теперь пришел ты — молодой, наглый, с оружием… Разве так люди делают? Ты же не человек, Ориф! Ты зверь! Зверек ты, вот ты кто!

Ямнинову хотелось вывести его из себя: пусть психанет, пусть остановит машину, пусть застрелит к чертовой матери! Все лучше, чем ехать вот так — как овца на заклание!.. Но Ориф, похоже, был выкован из нержавеющей стали: только посмеивался и хмыкал.
— Ты мне пятьсот зеленых обещаешь, Ориф. А знаешь, сколько стоит этот дом? Если б ты был человеком, тебе пришлось бы выложить тысяч тридцать! А? Ты понял? Но ты зверь, Ориф, зверь… а у зверей денег нет. Поэтому ты решил не купить, а просто отобрать! А меня — на улицу. Правильно?
— Почему тебе одному быть богатым! — усмехнулся Ориф, безмятежно посмотрев на Ямнинова. — Вот теперь и я стану богатым! А то, что на улицу, — так я тебя не гоню. Пока перекантуйся где-нибудь, а к осени я все равно там сарайчик буду строить для сторожа. Пожалуйста, живи, если сторожить будешь. Я тебе деньги дам. А хочешь, и строить сам можешь. Тебе жить — ты и строй.
— А не боишься, что дом спалю? — поинтересовался Ямнинов. — Сейчас переоформим, а я потом приду — и бензином. А?

Ориф рассмеялся.
— Нет, не боюсь! — весело сказал он. — Зачем палить? Я ведь тебя найду, на ремни порежу. А дом другой куплю… подумаешь!
— Да, — согласился Ямнинов, — ты точно станешь богатым.

Они уже въехали в город, и теперь Ориф ловко гнал по осевой, обгоняя другие машины. Завидев красивых девушек, идущих по залитым солнцем тротуарам, он непременно сигналил. Так же он сигналил попадающимся милиционерам, но те, в отличие от девушек, оглядывались и поднимали руку ответным приветствием.
— Станешь, это точно, — уже без азарта повторял Ямнинов. — Если у человека совсем нет совести, у него взамен обязательно будет много денег. Ты же скотина, Ориф. Животное. Ты зверь. Ты у брата отнимешь, если надо будет! У отца!
— Ц-ц-ц-ц-ц! — усмехаясь, Ориф покачал головой. — И зачем ругаться! Что говоришь! Как можно — у отца! Что ты! Отец есть отец! Да и нет у меня отца… Не говори так! Стыдно тебе так говорить!..

Они вкатили под «кирпич» во двор бывшего исполкома, где в полуподвале располагалась нотариальная контора. Когда машина остановилась, Ямнинов рывком отворил дверцу, вывалился на асфальт и тяжело побежал вдоль дома. Он убежал недалеко — его догнал Зафар, пинком повалил на асфальт. Ямнинов сидел, разглядывая содранные ладони.
— Ну куда ты, а! — раздраженно говорил Ориф. — Ну куда! Ты себя пощупай, ну! Ты что, железный, что ли? Ты нож видел когда-нибудь? Пистолет видел? Куда бежишь? Куда? Ты же русский, куда тебе бежать! Смотри: ты мне уже надоел! Я к тебе по хорошему, а ты вон чего! Чего ты хочешь-то, а? Что ты всю дорогу выступаешь, а? Давай, вставай, пошли, я тут с тобой долго возиться не собираюсь. А не хочешь — так и скажи. Тогда я тебя отвезу назад — и решим все вопросы за пять минут.

Ямнинов встал, безвольно отряхнул коленки. Возле дверей конторы прохаживался милицейский майор. Они с Орифом обнялись, троекратно поцеловались. Потом завели свою обычную церемонию — стали жать руки, многословно спрашивая друг у друга о здоровье и делах.
— Да пусти ты, пидор! — дернул Ямнинов локтем. — Сам пойду!..

В подвале, где, взволнованно оглядывая каждого входящего, теснились какие-то русские старухи — судя по беспомощному выражению выцветших глаз, давно утратившие надежду добиться справедливости, — все устроилось замечательно быстро: Ориф прямиком прошагал к дверям, и в кабинете вскочили сразу все, кто там находился: сам нотариус, секретарь и еще какой-то человек, поднятый общим порывом и явно недоуменно поглядывавший теперь то на Орифа, то на нотариуса, пожилого седовласого господина в сиреневом пиджаке.
— Уважаемый, подождите минуту! — сказал ему нотариус. — Я вас предупреждал… визит по записи… не возражаете?

Клиент пожал плечами, собрал свои бумаги и вышел, с явным ужасом оглядев окровавленные руки Ямнинова.
— Как поживаете? — спрашивал между тем Ориф. — Все ли у вас в порядке? Спокойно ли? Как дети?

Бормоча ответные приветствия, нотариус раскладывал на столе документы. Ямнинов смотрел безучастно: с той минуты, как документы отобрал Ориф, он перестал чувствовать их своими.
— Спасибо, спасибо… Как у вас? Все ли хорошо?.. Справки нет? Ну ничего, какой разговор, завтра принесете… Все ли в порядке? Как самочувствие?..
— Благодарю, — отвечал Ориф, весело посматривая на нотариуса. — Конечно, конечно, завтра принесем… уж сделайте пока без нее… Шариф здоров?
— О! — протянул нотариус, и руки его на мгновение замерли над бумагами. — У Шарифа беда! Сын попался патрулю! Вчера увезли!

Ориф вскинул брови и развел ладони, словно прося подаяния.
— Как патрулю! Шариф же сделал ему белый билет!
— А! Билет-малет! Им какое дело, какой у кого билет! Схватили, увезли в казарму! Полторы тысячи отдали за этот билет, а им хоть бы хны! Это что, порядок? — негодовал нотариус. — Нет, ну если у человека белый билет, понятно же, что ему нельзя в армию!
— Ладно, разберемся. — Ориф расстроился. — Что за дураки там сидят, ей-богу!..
— Подпишите вот здесь, уважаемый, — по-русски предложил нотариус Ямнинову. — Видите? Где галочка.
— Где? Тут? — вяло переспросил Ямнинов. — Сейчас… дайте платок, что ли…

Ориф протянул ему белоснежный ароматный платок, Ямнинов положил его на лист, чтобы не запачкать кровью, и подписал, где сказали.
— И второй экземпляр, — попросил нотариус.

Подписал и второй. Платок протянул Орифу. Тот недоумевающе усмехнулся. Тогда Ямнинов бросил платок на стол. Нотариус аккуратно взял его двумя пальцами и переправил в корзинку.
— Все? — спросил Ориф, подписав в свою очередь два экземпляра договора купли-продажи.
— Расчеты произведены? — суконно спросил нотариус. — Претензий не имеется? Договор требует государственной регистрации.
— Не имеется, — с улыбкой сказал Ориф. — Зарегистрируем когда-нибудь, какие разговоры. Это вам, устод.

И протянул нотариусу две стодолларовые банкноты.
— А мне? — тупо спросил Ямнинов, беря назад свой паспорт. — Где мои деньги?
— Э-э-э? — протянул за его спиной Зафар.
— Деньги? — удивился Ориф. — Какие деньги?

Нехотя вытянул из кармана еще одну купюру и бросил на пол.
— Прошу вас, — сказал нотариус, строго глядя на Ямнинова. — Освободите кабинет.
— Ты же обещал! — закричал Ямнинов. — Ты же обещал пятьсот!

Ориф уже открывал дверь.

Тогда Ямнинов рванулся вперед и упал на колени.
— Я вас очень прошу! — кричал он, не замечая, что по щекам струятся слезы. — Пожалуйста, Ориф! Ориф, я вас умоляю! Ну дайте мне хотя бы немного денег! Ну пожалуйста!..

Он полз за ним, плача и хватая за ноги.
— Э, падарланат! — возмутился Ориф, пиная его остроносым лаковым ботинком. — Ты выступаешь, а я тебе деньги плати!

Но все же сунул руку в карман и швырнул ему в лицо сколько попалось — две стодолларовые бумажки.
— Послезавтра утром приеду — чтоб ты свое говно из дома уже вытащил! — кричал Ориф, держась за ручку двери. — Все это дерьмо! Шкафчики! Табуреточки! Понял? Чтобы духу твоего не было!

Когда он захлопнул за собой дверь, Ямнинов поймал на себе оледенелый взгляд нотариуса.

6

Ямнинов вздрогнул, накрыл оружие углом одеяла и только после этого отозвался, поднимаясь:
— Я здесь, Хамид! Сейчас, подожди…

Он спустился вниз и отпер дверь. Накренившись на левый бок, Хамид Чумчук стоял на пороге, заложив руки за спину и по своему обыкновению мелко посмеиваясь. Он был в зеленом чапане и тюбетейке.
— Заходи, — предложил Ямнинов.
— Э! Зачем заходить! Я так просто заглянул, — сказал Хамид и, вопреки собственным словам, тут же приступил к ходьбе. Она давалась ему с некоторым трудом: пришлось задействовать руки, и теперь он резко отмахивал левой, чтобы сохранить равновесие, одновременно топая правой ногой.

Хамид Чумчук работал теперь сторожем у Ибрагима. Несколько лет назад Ибрагим построился на самом берегу, в считанных метрах от воды. Ямнинов говорил ему — зря, опасно, плохо кончится. Так и вышло — прошлым паводком огромный дом снесло. А река снова как ни в чем не бывало изменила русло и теперь шумела метрах в пятидесяти от руин — словно в насмешку. Впрочем, Ибрагиму это все до лампочки: купил три участка рядом, начал новое строительство, ухмыляется — мол, посмотрим, кто кого… Хамид сторожил стройку и частенько заглядывал к Ямнинову попить чаю.
— Большой дом, большой дом строит Ибрагим, — забормотал Хамид, как только немного наискось умостился на табуретке. Он улыбался и каждую следующую фразу подтверждал кивком. — Хе-хе… Что ж, все правильно: большому человеку — большой дом, маленькому человеку — маленький дом… или вообще никакого дома, хе-хе… Большой человек наймет другого человека — поменьше, а тот — совсем маленьких людей. Маленькие люди строят, тот, что побольше, за ними приглядывает, а самый большой человек приезжает раз в неделю посмотреть, как дело идет. Хе-хе…

Ямнинов зажег газ.
— Чаю попьем, — сказал он.
— Ц-ц-ц-ц-ц! — Хамид поцокал языком, восторженно озираясь. — Какой дом ты построил, Николай! Какой дом! Только у большого человека может быть такой дом! Впрочем, нет! Вот у Ибрагима — дай ему бог сто лет счастливой жизни — никогда не будет такого дома. Больше — будет, дороже — тоже будет… но такого! Нет, такого не будет, хе-хе…
— Нет у меня уже никакого дома, — равнодушно бросил Ямнинов. — Все, теперь другой хозяин у этого дома.
— Как это? — удивился Хамид. — Продал?
— Продал, — кивнул Ямнинов, криво улыбаясь. Почему-то Хамиду ему было легко сказать правду. Может быть, потому, что Хамид тоже был нищим. — Да нет, шучу, не продал. Отняли, сволочи. Приехали вчера, пригрозили, отвезли к нотариусу… вот и все. Давай чай пить.

Хамид сжался, словно его ударили кулаком по макушке.
— Во-о-о-ой! — протянул он через секунду, с испугом глядя на Ямнинова. — Правда?

Ямнинов только махнул рукой. Он ополоснул чайник, бросил щепоть заварки, налил кипяток. Выставил на стол две пиалы.
— Девяносто пятый, — сказал он. — Давно берегу. Думал, мои приедут, я их девяносто пятым напою… Вот так. Есть-то хочешь?

Заглянул в картонную коробку в углу.
— Картошка осталась. Сварим?
— Во-о-о-ой… Беда, — шепотом ответил Хамид. Глаза у него стали как у лемура — круглые, зрачки под самый ободок.
— Да ладно, — безучастно сказал Ямнинов. Он положил четыре неровные картофелины в кастрюльку и сунул под кран. — Разберемся. Пей чай-то, пей.
— Пора мне, пора, — заторопился вдруг Хамид, не притронувшись к пиале. — Пойду, пойду… Дела. Плиточников проводить… пойду.

Ямнинов понимал, в чем дело: Хамид уверен, что несчастье подобно чуме. А от больных нужно держаться подальше.
— Смотри, — сказал он. — А то посиди. Скоро сварится.
— Нет, нет, — бормотал Хамид. Он наклонился к Ямнинову и проговорил испуганным шепотом: — Уходить тебе надо, Николай! Уходить! Эти люди… если они такое могут…
— Да разве это люди, — бросил Ямнинов. Он чувствовал ровное тепло ненависти: словно нагретый кирпич приложили к груди. — Это волки, а не люди. На них капканы ставить надо. Ладно, разберемся.
— Эти люди все могут. — Хамид короткими шажками приближался к дверям. — Надо от них бежать, бежать!

Ямнинов хмыкнул.
— …Ты что, Николай! С ними нельзя! Если они придут, а ты еще здесь — все!
— Э! — поморщился Ямнинов.
— Бежать, бежать! — твердил Хамид Чумчук. — Бежать!

Ямнинов чертыхнулся. Он уже раскрыл рот, чтобы сказать Хамиду все как есть: что бежать он не собирается, а собирается, наоборот, встретить гостей по-свойски, и все у него для этого готово, — но вовремя осекся.
— Ага… — скучно протянул он. — Да не буду я бежать никуда… Что мне? Подумаешь… До утра поживу здесь, ничего. — Ямнинов усмехнулся. — Так договаривались.
— Большие люди не могут терпеть, когда у маленьких людей что-нибудь есть, — прошептал Хамид.

Взялся за ручку, оглянулся:
— Бежать, Николай! Бежать. Это такие люди.

И выскользнул за дверь.

Ямнинов долго сидел за столом, прихлебывая чай. Потом слил зеленоватый кипяток и высыпал полопавшиеся картофелины на тарелку.

Уже стемнело.

Он поставил стул у края лоджии и сидел так, глядя в сиреневый сумрак майской ночи. Вдалеке за холмами стояло светлое зарево Хуррамабада. Ближе — мерцали редкие огоньки кишлака. Проезжала иногда машина по дороге на Риссовхоз, и свет фар скользил перед ней, словно желтое крыло.

Он не испытывал ни волнения, ни жалости, ни обиды, что все так бесповоротно кончается, — только холодную, злую решимость и торжество.

Думать было не о чем. Душа успокоилась и терпеливо ждала намеченной развязки.

Есть не хотелось, но все же он очистил картофелину, обмакнул в соль и стал сосредоточенно жевать.

Нет, не прав Хамид. «Люди, люди…» На человека у него разве поднялась бы рука? Разве стал бы он сидеть в засаде, зная, что придется иметь дело с человеком? Нет, никогда.

Ночь проходила, сопровождаемая звоном сверчков. С реки тянуло прохладой, иногда пробегал легкий ветер, и листва перешептывалась ему вслед.

Когда поднялась луна, Ямнинов перешел на другую сторону дома и встал у раскрытого окна. Табачный дым уплывал и рассеивался в черном воздухе. Река шумела. Днем ее длинный зигзаг походил на коричневую змею, бурая глинистая чешуя сверкала на солнце, то сходясь в одно, то разбегаясь несколькими руслами. А сейчас течение казалось спокойным, вода серебрилась в лунном свете.

Время текло медленно. Может быть, это последняя ночь в его жизни. Но все равно хотелось, чтобы она миновала скорее.

Он хотел вспомнить их лица, чтобы ненависть приобрела конкретные очертания, но они ускользали.
— Ах, сволочи, сволочи… — сказал Ямнинов. — Ладно.

В общем, так: когда они окажутся близко — метрах в пятидесяти, в сорока; примерно у второго куста шиповника, — когда они окажутся близко, он неторопливо — главное не спешить, у него полно времени! — нажмет курок, поймав в прицел человека в первой машине. Стекло взорвется или просто станет похожим на растреснутый кусок льда. Он будет стрелять короткими очередями; когда по тому, как кровь заляпает изнутри остатки лобового стекла, станет понятно, что с первым кончено, он переведет ствол правее, чтобы и второй, ошеломленный встречей, не успел выбраться из своей машины…

Главное — не спешить. У него достаточно времени, чтобы все сделать наверняка. А вот потом, когда все будет кончено… когда два человека в машинах станут неподвижны… и тишина ударит в уши громче выстрелов… и он снова услышит гул реки, шелестение листьев… вот тогда ему нужно будет торопиться, вот тогда.

Эти сволочи поставили его в безвыходное положение. Раньше он строил дом. А теперь придется убивать. Жизнь повернулась другим боком — и ему, человеку, нужно делать звериное, кровавое дело. А дальше, как зверю, бежать, отрываться от погони, заметать следы.

Не его вина. Начал не он. И все же, раз он готов на это сейчас — значит, что-то такое звериное всегда было в его душе. Всегда — и когда был ребенком, и когда вырос, чтобы качать на коленях собственных детей. Выходит, границу между зверем и человеком всякий может переступить…

Картошка давным-давно остыла. Он очистил последнюю и обмакнул в соль. Жевал и равнодушно размышлял о том, что еще не поздно уйти. Они отняли у него дом. Не только у него. У его детей. Они будут жировать. Пользоваться чужим. Плескаться в бассейне. На закате — мечтательно смотреть на реку. А его дети… Но ладно, пусть отняли, пусть жируют, пусть так — зато… Остаться человеком — это звучало как голос с другого берега: призывно, заманчиво… Разобрать пулемет, завернуть груду железа в одеяло… Кряхтя, взвалить на плечо. Усилие окончательно вернет ему ощущение реальности: это ведь нормальная человеческая работа, такая же, как таскать кирпичи или доски… Спуститься по лестнице, испытывая сладкое чувство освобождения и вновь продолжающейся жизни… Он бросит лязгнувший тюк на гальку. Отступать так отступать: быстро, задыхаясь от спешки и напряжения, беспорядочно покидает железки в кудрявую коричневую воду, шумно бегущую с переката на перекат. Они будут падать без брызг: река равнодушно примет их, навсегда пряча от людских рук.

Затем он вернется по тропе к дому. Принесет из хозблока две тяжелые канистры. Бензин польется перламутровой струей, весело растекаясь по паркету… Когда бросит спичку, пламя ахнет — словно кто-то взмахнул жаркой сине-розовой простыней — и поднимется, пьяно шатаясь и норовя принять в объятия все сразу… И он, чувствуя себя гадко опустошенным — словно черпаком золотаря полезли в душу, да потом и выплеснули с размаху, что зачерпнулось, — торопливо пойдет прочь — сначала по тропе вдоль пшеничного поля… потом по обочине дороги… свернет в кишлак… доберется до города… а там Ориф его не найдет: черта с два! Потому что, если найдет — вспомнил он сказанное Орифом в машине, — так и вправду порежет на ремни.

На ремни!..

И ненависть тут же вернулась, заклокотала, обожгла его изнутри, будто приступ язвы.
— Ну, зверь так зверь, — пробормотал Ямнинов, судорожно зевая и гоня прочь сон. — С волками жить — по-волчьи выть.

8

Когда звезды, словно крупицы сахара, стали растворяться в теплеющем небе, он застонал, вздрогнул и проснулся с колотящимся от испуга сердцем — не опоздал ли?

Дорога была пустой.

Он поднялся со стула, размял затекшее тело, умылся, заварил крепкого чаю. Снова сел, по-извощицки ссутулясь и положив ладони на колени.

Небо светлело, светлело, и легкие мазки перистых облаков скользили по прозрачной синеве.

Потом показалось солнце, и сразу все ожило, зашевелилось, зашумело. Прилетела пчела, стала кружить над пиалой с остывшим чаем. Из ворот Водоконала неловко выбрался грузовик, поднял пыль, пофыркал и бодро укатил, перекашиваясь кузовом на ямах.

Отойти уже было нельзя, поэтому он помочился с козырька, неотрывно глядя в сторону города.

Солнце поднялось выше, стало припекать. Воздух над камнями слоился и дрожал.

К половине двенадцатого он начал беспокоиться. Они могут приехать вечером или не приехать вовсе. Тогда ему придется пережить еще одну ночь, дождаться еще одного утра.

Воздух дрожал, переливался, и вместе с ним дрожали и переливались перед глазами картинки неясного прошлого и вполне определенного будущего. Может быть, ему удастся добраться до города. Конечно, его сразу станут искать. Но день или два у него есть. Деньги он займет у дяди Миши. Купит билет на поезд. Может быть, они перекроют вокзал… кто их знает… хотя вряд ли, вряд ли… Но все-таки лучше садиться на поезд не в Хуррамабаде, а одной или двумя станциями дальше. Он оторвется… Или уйти сейчас? Еще не поздно… Скорее бы они появились, скорее… Есть много путей в жизни. Никогда не поздно отступить, никогда. Есть много путей…

Ямнинов вздрогнул, мгновенно концентрируясь.

Вдалеке показались две машины. Вот они скрылись в зарослях. Через несколько секунд появились снова. Ямнинов напряженно всматривался в залитое солнцем пространство. Первым был какой-то лаковый лимузин, за ним в клубах желтой пыли переваливался темно-синий джип. У них машин много, вишь ты… каждый день новые.

Машины миновали пшеничное поле, исчезли за тесно посаженными вдоль канала тутовыми деревцами. Вот снова возникли. Медленно покатили по разбитой дороге мимо ограды Водоканала. Ненадолго пропали за купами кустов возле старых колодцев.

Даже сейчас не поздно уйти, подумал Ямнинов. Даже сейчас…

Он опустился на колени, лег, поерзал, пристраиваясь Теперь он смотрел на машины сквозь рамку прицела, очень медленно ведя ствол слева направо по мере движения.

Не доехав метров пятидесяти до поворота, они взяли к обочине и остановились.

Ямнинов вспотел, завозился. Поднял голову — нет, слишком далеко.

Из лимузина выбрался какой-то пузатый человек, недолго поозирался, приложив ладонь ко лбу, потом закричал:
— Николай! Э-э-э, Николай!.. Это я, Ибрагим!

Ямнинов торопливо протер кулаком слезящиеся глаза. Мелькнула мысль, что это какая-то ловушка: узнали… вычислили… догадались…

Нет, точно, это и впрямь был Ибрагим!
— Они не приедут, слышишь! — снова закричал тот. — Не прие-е-е-е-едут! Я к тебе иду, Никола-а-а-а-ай!

И пошел к дому.

Машины стояли.

Ямнинов с усилием разжал пальцы.
— Ты чего там? — крикнул Ибрагим, задрав голову. — Спускайся! Чай готов? Не ждешь разве гостей?
— Сейчас, сейчас, — прошептал Ямнинов, поднимаясь с колен. Его начало трясти.
— Вчера вечером с моста через Хуррамабадку — фью-ю-ю-ю! — старательно хохотал Ибрагим, пожимая руки. — Прямо на мосту взорвали! Оба, друг за другом — и Ориф, и Зафар! Как бабахнет под машинами! Ну и не справились с управлением, как говорится!.. Самое смешное — милиция следом ехала! Тут же дорогу перекрыли — нельзя, мол! Специально время тянули: если кто жив еще, так чтобы захлебнулся! Представляешь?
— Кто? — с усилием спросил Ямнинов.
— Да, наверное, сам Карим Бухоро с ними и разделался. Но я свечку не держал, сам понимаешь… Ну давай, давай, веселись!.. — Ибрагим все еще смеялся: не хотелось, чтобы Ямнинов понял, что испытывает он, глядя в лицо, ставшее похожим на маску из трухлявого дерева — на маску под белой шапкой поседевших за ночь волос.

Ямнинов медленно сел и подпер голову руками.

Глава 11. Сирийские Розы

1

Рахматулло разогнулся и мельком, невзначай, как будто совершенно случайно поглядел в сторону виноградника.

Под навесом стоял топчан. Скрестив ноги, Карим Бухоро сидел на одеялах.

Рахматулло так быстро отвел взгляд, что даже не успел заметить, куда тот смотрит. Но, как всегда, почудилось, что хозяин смотрел именно на него, на своего садовника, на тощего Рахматулло… Так всегда было. Стоило оказаться в поле зрения Карима, как возникало тягостное, похожее на страх ощущение, что хозяин, недобро прищурившись, следит за каждым его движением: как Рахматулло поднимает кетмень, как опускает, глубоко ли рыхлит землю, достаточно ли дает ей воды, не портит ли чего, не наносит ли ущерба… Размышляя подчас об этом, Рахматулло понимал, что, по логике вещей, хозяину не должно быть до всего этого никакого дела — ведь за то Карим и платит деньги садовнику, чтобы не думать о кетмене, чтобы переложить на рачительного работника заботу о земле и воде… Но сделать с собой ничего не мог: кожей чувствовал какое-то иссушающее струение — вроде как знойным воздухом веяло с той стороны.

Как понять это?.. Пять лет назад, когда Карим Бухоро, дай ему бог здоровья, взял его на работу (и мечтать он не мог, чтоб когда-нибудь работать у Карима!), Рахматулло совсем уж не знал, как свести концы с концами. Вдобавок ко всем тем мелким неприятностям, что, собственно, и составляют жизнь простого человека, добавилась крупная — взъелась на него община. А за что? Участок ведь он не сам выбирал — по жребию выпал. Жребий — он и есть жребий: как повезет. Вот и повезло в том году: самый хороший участок — на берегу чуйбора, заросшего ивой и тальником. Просто не участок, а Дом отдыха: сооруди айван над водой — и сиди, гоняй чаи в прохладе. Конечно, если у кого время есть… Из-за этого-то участка он и поссорился с Искандаром-лепешечником. Тот предложил меняться, а в придачу сулил три мешка муки. Участок Искандара Рахматулло знал лучше, чем свои пять пальцев, потому что бугристый лоскут на самом краю солончака прежде доставался ему регулярно — чуть ли не через два года на третий. Поганый участок, спору нет. Но три мешка муки тоже ведь чего-то стоят, верно? — а к плохой земле ему было не привыкать. Он согласился. Тут-то и выяснилось, что Искандар-лепешечник имеет в виду вовсе не настоящие три мешка муки, а какие-то придуманные им три мешка муки, которые когда-то отец Рахматулло якобы занимал у отца Искандара-лепешечника, — и Искандар не даст их Рахматулло в качестве довеска к своему дрянному участку, а простит. Каков? Когда такое было? Три мешка муки! — да в жизни отец не занимал ни у кого трех мешков муки! — впроголодь жили, но все же на своей…

Ну и вот. Короче говоря, поссорились. И после этого все пошло наперекосяк. Недаром говорят: лучше с бедным делить престол Джамшеда, чем с богатым — сухарь. Искандар всю махалю настроил против Рахматулло… даже вспоминать не хочется… и если бы не Карим-ака, дай ему бог тысячу лет жизни…

Он снова мельком посмотрел в сторону топчана. Ой как не хотелось привлекать к себе внимание: хозяин поднялся затемно, был мрачен; выплеснул молоко, подогретое Хуршедом… едва не ошпарил бедолагу… Но и под виноградником надо рыхлить. Вздохнув, Рахматулло отбросил в сторону камушек. Ладно, что ж. Делать нечего. Суглинок легко крошился. Хорошо вчера попили воды… вдоволь.

Воду в сад он пустил вчера ближе к закату. До позднего вечера отворял ей то одни, то другие пути. Вода послушно разбредалась по мелким арычкам: при спадающей жаре струилась под яблони и гранатовые кусты, потом под виноградник и к неглубоким корням персиковых деревьев, а напоследок, когда на сад легли синие сумерки, — в цветник.

Прошла ночь, земля подсохла.

Он снова неторопливо поплевал на ладони.

Суглинок схватился некрепкой коркой, и блестящая пластина кетменя вонзалась в него с коротким аханьем. Нужно позволить корням вдохнуть воздух. Кетмень поднимался и падал, поднимался и падал, и на каждые два его сверкания Рахматулло делал маленький шажок, переступая ногами, обутыми в старые калоши.

Сколько себя помнил, жизнь всегда делилась на простые отрезки времени: между двумя ударами кетменя, когда рыхлишь землю под яблонями; между двумя шагами, если гонишь скотину или возвращаешься с поля; между двумя следующими друг за другом бросками вил и взмахами серпа.

Работая, он насвистывал себе под нос одну и ту же бесконечную мелодию — фью-фью-фью, фью-фью-фью… Мысли текли, цепляясь друг за друга, как весной цепляются облака, стекающие на город с холмов. Весна прошла. Дождей давно не было и уже не будет до поздней осени. Это кажется, что долго: не успеешь оглянуться — зима. Надо бы запасти пару мешков муки и несколько бидонов масла. А то потом хватишься — ан уже нету. Или втридорога. Цены растут. Ох, цены, цены… Слава богу, своим людям Карим Бухоро, дай ему бог здоровья, платит зелеными. И Хуршед за свою стряпню, и Музафар, и он, садовник Рахматулло, — все получают зелеными. Наверное, и охранники тоже. Да ну, что там — наверняка зелеными. С ними разговаривать запрещено. Они и во дворе-то редко появляются. Один, правда, всегда торчит у ворот. А остальные — только когда хозяин выезжает. Да, конечно, они тоже получают зелеными… Вой-вой, какие все-таки разные бывают деньги! Вот он имеет в месяц одну зеленую бумажку — и живет так, что ему завидует вся махаля. Только и слышно — как разбогател Рахматулло, когда Карим взял его к себе садовником!.. Конечно, в чужих руках лепешка всегда белее. Но, с другой стороны, и впрямь: другие носят с базара рубли толстыми пачками — а что толку? Через день на базаре же и оставишь… Доллар — он и есть доллар. Хотя как посмотреть. В шестьдесят первом, когда вернулся из армии, дедушка Назри подарил ему новую сторублевку. Тоже была вещь! Не слабей теперешней зеленой. И где, спрашивается, дед ее взял? Так и не признался, только посмеивался — мол, ладно, ладно, не приставайте. Мол, не каждый день внук из армии приходит. На вот, мол, купи себе чего-нибудь… Спасибо ему. Сколько времени прошло. Рахматулло сам теперь дед — две внучки, не шутка. А дедушка Назри умер. Совсем старенький был… Как это получается? Живет человек, живет, ходит, говорит, делает разные дела, а потом раз — и готово. Уже на кладбище. Нету. Исчез… Как-то странно. Разве может что-нибудь исчезнуть? Да хоть бы самые простые вещи взять. Вот пустил вчера воду. Она была: текла, журчала, поблескивала. А теперь нету. Но ведь никто не скажет, что вода исчезла! Никуда не исчезла, хоть ее нынче и не видно. В корни пошла, в листву… А человек, выходит, прямо-таки берет и исчезает? Разве он проще воды? Разве можно сравнить человека и простую воду? Нет, наверное, здесь что-то не так…

Ушла, ушла вода за ночь. В корни, в листву. Никуда не делась, не исчезла. Наверное, и с человеком так же. А иначе люди бы жили по-другому. Если все исчезает, о чем страдать? — поплевывай себе. Кой толк думать о всякой всячине, если в конце концов все исчезнет?.. А потом: вот он рыхлит землю. Ну и ладно, и смотри на эту землю — верно? Ну, на кетмень еще смотри. Больше тут ничего нет. Он и смотрит, но видит-то не кетмень. То есть кетмень он, конечно же, тоже видит; но ведь не только кетмень! О чем думает, то и видит. Думает о дедушке Назри — и видит дедушку Назри. Никуда не делся. Вот он. Седобородый, сутулый, старый, ходит по саду, бормочет, дело себе ищет… И что же? Как можно понять, что Назри совсем умер, если он, Рахматулло, рыхля землю, видит его именно так, как если бы тот был живым? Бывало, сидит у порога, кривой сапожной иглой к подметке вторую пришивает… посмеивается — мол, моим сапогам сносу не будет… Точно: так и не сносил, наверное, до самой смерти.

Вой-вой, бедно жили, что говорить. У других как-то все складывалось. Одно к одному. Корову купили — на вторую копят. Пять баранов есть — давай еще десяток. Зелень кто выращивает, на базаре продавца наймет, тот сидит за прилавком целыми днями, а денежки хозяину текут… А у них все через силу. Мать толковала отцу: мол, давай переедем к моим в Шашруд. Табаководческий колхоз, легче жить. Ни в какую… А еще Фарход чудил. Чудил, чудил, пока не посадили. Мать убивалась, конечно. Все в Хуррамабад ездила, за правдой. Хорошо, до города рукой подать: полчаса на автобусе. Да что толку… Отец в конце концов запретил. Мол, Фарход чего добивался, то и получил. Наверное… Деньги из семьи тянул, вот и вся от него польза. Но все равно его было жаль. Братишка. Были маленькими, ловили серебряных рыбок в арыках за риссовхозом… Фарход должен был вернуться через несколько лет. Ждали-ждали, ждали-ждали — и что? А то, что целая жизнь прошла, а от Фархода все годы ни письма, ни известия. Уже, грешным делом, и не надеялись. А тут вдруг бац! — здравствуй, брат. Здравствуй, родня. Оказывается, второй срок получил, потом еще, еще… Вот тебе и раз. А деваться некуда. Во-первых, Фарход говорит, — когда отец умрет, половина дома моя. Отец, конечно, дай ему бог здоровья, не умер еще, хоть и старый, и соображает плохо… едва узнал сыночка. Но что ответить Фарходу? И правда: половина дома должна быть его. Но даже не в доме дело. Дом, сказать по чести, слова доброго не стоит — развалюха, а не дом. Крыша просела, течет… к восточной стене пришлось приспособить подпорки. Как раз в переулок: люди ходят, любуются — вот в каком хорошем доме Рахматулло живет со всей семьей. Нужно бы порушить эту стену к Аллаху, да намесить глины, да налепить кирпичей — и за пару дней поставить новую, а то еще, не дай бог, завалит Халиму или внучек. Они там с утра до ночи крутятся у очага. Это он — птица вольная: затемно ушел, затемно пришел. Если бы еще Фарход помог… Да, Фарход. Ведь какой ни есть, а не чужой. Старый, без зубов… черный… лысый, голова как мирзачульская дыня… шрам во все лицо, — а все равно брат… Только-только мать похоронили — на тебе, свалился прямо на голову. И так в доме разор. Потому что каждый четверг и каждый понедельник пойди на базар. Купи рис, мясо, масло, свари хороший жирный плов, позови стариков, чтобы прочли молитвы… От этого тоже никуда не деться. А тут Фарход: мне, мол, теперь нужно есть много изюма и сушеного урюка… давайте мне урюк и изюм. Саида ему носит с базара урюк… детям не дает, внучкам не дает, ему дает: брат есть брат, он из тюрьмы пришел, из России, как не помочь?.. Или еще сидит-сидит, смотрит в угол, разговор не поддержит, только качается, будто его сейчас падучая свалит, потом вдруг брякнет ни с того ни с сего: «Эх, люблю я все-таки анашу!..» И опять молчит. Ну что ты будешь делать!..

Украдкой посмотрел в сторону топчана. Опустив голову, Карим Бухоро неподвижно сидел под навесом, увитым виноградником.

С чего он взял, что хозяин за ним следит? Вбил себе в голову эту глупость. Зачем это Кариму?.. Главное — самому в ту сторону не смотреть, вот и все. Вверх-вниз, вверх-вниз… у хозяина сколько дел! — ему только за садовником приглядывать… как же!.. К тому же сегодня — пятница. Должно быть, к обеду приедет Ориф… Хуршеду забота — только успевай поворачиваться. Ну, у него работа такая. Повар есть повар. Правда, на прошлой неделе Ориф не приезжал. Кажется, и на позапрошлой тоже. Давненько к дяде не заглядывал. Но это ведь дело такое. Ориф — тоже занятой человек. Ему бы…
— Э, Рахматулло!

Рахматулло вздрогнул.

Вот! Так и знал!
— Слушаю, хозяин…

Карим Бухоро с хмурой усмешкой смотрел на него.
— Что-то ты частишь. Разве не знаешь? — торопыга вырастит только шишки у себя на лбу. Помедленней… можешь помедленней?

Рахматулло растерянно оглянулся. Земля после его кетменя лежала ворсистым ковром.
— Не знаю, хозяин… Разве я… я ведь хотел…
— Ладно, ладно, шучу. Иди выпей пиалку чаю, отдохни.
— Спасибо, Карим-ака, — ответил Рахматулло, испуганно кланяясь и прижимая ладонь к груди. — Спасибо. Я не устал… честное слово, рыхлить надо, Карим-ака, пока солнце невысоко. Спасибо.

Карим вздохнул.
— Ну иди.

Боится. Чего он боится? Смешной у него садовник. Может быть, сказать Музафару, чтобы прибавил в этом месяце десятку? Больше не нужно. Десятка — в самый раз… Что за тупая работа: взмах за взмахом, шаг за шагом. Тяп-тяп. Тяп-тяп. Лезвие поблескивает на солнце. И вот так всю жизнь. Каждый день одно и то же. Вчера полил — сегодня рыхли. Взрыхлил — завтра полей. Вверх-вниз… Да ну, просто привыкли люди говорить: тощий Рахматулло… а разве тощий? Такого же примерно сложения. Про него-то никто не скажет: тощий. Тощий Карим? Глупо.

Чай стыл, теряя аромат и свежесть.

С влажным гудением что-то пролетело, едва не коснувшись седых волос.

Щурясь, он поднял голову.

Должно быть, пчела. Летит к цветам. Мохнатая коричневая пчела, прижавшая лапки к брюшку. Он слышал всего лишь шум ее полета — сладковатое ж-ж-ж-ж-ж-ж…

Летит. Что-то влечет ее к цветам. Собственная воля?.. Или, наоборот, сила, с которой она не может сладить?.. Есть у нее воля? Или течение жизни и есть воля? Судьба. Путь. И с пути этого не сойти, как ни бейся, — ни пчеле, ни тем более человеку?..

Поднес пиалу к губам. Остаток — несколько капель и четыре чаинки — выплеснул на дорожку. Пиалу поставил возле чайника.

Взглянул на часы. Ориф не пожалел денег на подарок: браслет светился жирным рыжевьем. Карим всегда освобождал запястье, когда сидел здесь за чаем. Такая уж привычка: снять с руки и положить рядом. Тяжелый, что ли?.. Следить за временем; потом, поднимаясь, снова сунуть кисть в холод браслета…

Время текло, унося жизнь. Мозаика листьев была живой. Калейдоскоп. Солнце стояло еще невысоко, но первые струи дневной жары уже трепетали, плавя прозрачный воздух; время от времени ветерок пробегал по листве, и тогда золотые пятна шевелились на одеялах. Время… Куда летит пчела?.. Двадцать лет. Или чуть больше?.. Что ж. Еще не поздно отменить приказание. Время… Пятнадцать. Совсем недавно было ровно.

Что стоит набрать номер и сказать несколько слов?.. Что стоит?.. Все что-то стоит. Сколько-то стоит. Кто заплатит за эти несколько слов?.. Вот снова: з-з-з-з-з-з-з… На этот раз быстро, кратко. Как пуля. Нет, пуля тоньше поет. К цветнику, должно быть. Да, пчела.

Разве он когда-нибудь что-нибудь пожалел для него? Нет: ему всегда казалось, что пожалеть чего-нибудь для Орифа — это все равно как пожалеть для себя. Ориф был очень, очень похож. Как будто не племянник, а сын. Такой же стремительный, здоровый, крепкий. Налит силой, которая позволяет играючи делать то, что другим не по плечу. Такой же вспыльчивый, такой же яростный в гневе. Неспособный выждать хотя бы секунду, чтобы взвесить последствия. Нет: сразу, без раздумий, наотмашь…

Племянник, сын брата.

Брат Халил был женат дважды. С первой его женой приключилась довольно неприятная история. Прошло много лет, и сейчас Карим даже не мог вспомнить ее лица. А вот свое бешенство — помнил… Ее звали Мухиба. Нет, не вспомнить лица. Просто белое пятно в черном обрамлении волос. Халила тогда забрали в армию. Однажды Карим сделал невестке справедливое замечание: она стояла у грузовика, беседуя с шофером из ОРСа, наглым и бессовестным парнем, гораздо дольше, чем позволяли приличия. Младший брат в ответе за семью старшего, если нет никого, кто мог бы взять эту ответственность на себя… Вместо того, чтобы смиренно выслушать упреки, Мухиба ответила, что у него нет права за ней прислеживать. Так и сказала — прислеживать! Выходка привела к самым печальным последствиям: Карим сорвал со стены ружье и двумя выстрелами (хватило бы и одного, но он собой в ту минуту не управлял) сделал брата Халила не мужем Мухибы, а вдовцом…

Люди должны жить по тем законам, какие они себе устанавливают. Все бы обошлось. Во-первых, женщины значительно слабее мужчин и часто умирают неожиданно и быстро. Во-вторых, обычай предписывает предать покойницу земле как можно скорее, ибо именно этим отчасти определяется ее загробная судьба. Мухиба была родом из Согдисора, а это почти пятнадцать верст горной тропой. К тому времени, когда приехали родственники, ее уже похоронили. Однако что-то показалось им подозрительным. Карим сделал ошибку — снова вспылил, подрался с ее братьями, сломав одному переносицу, а другому — руку, и, разозлившись, уехал в Куляб — переждать, пока утихнет. Там его и схватили. Он успел, выбив раму, прыгнуть в окно, но оказалось, что внизу тоже стоял человек из угрозыска, а получить пулю Карим не хотел.

Тогда он еще почти не говорил по-русски. На печорской зоне к нему сразу же прилипло прозвище «Бухара». Сначала он упрямо и честно пытался объяснить, что родом он вовсе не из Бухары, а из горного кишлака Кухинур километрах в десяти от большого города Куляба. Но поняв, что это никому не интересно, махнул рукой и через двенадцать лет вышел по амнистии, уже и не мысля, что когда-нибудь его будут звать иначе.

В сущности, Карим не жалел об этих годах. Зачем жалеть о том, чего нельзя воротить? К тому же он потерял только два пальца на левой руке, а вынес целый ряд бесценных убеждений. Одним из них было то, что в будущем, если останется возможность выбора, следует предпочесть смерть неволе.

Первые несколько лет, когда он не вылезал из БУРа, многому его научили. Он не лез на рожон специально. Наоборот — крепился до последнего, терпя такое, о чем бы на воле и не помыслил. Однако все-таки натура горца из рук вон плохо приспособлена к компромиссам. Вот натура и давала себя знать. Всем было известно, что между дракой и подчинением Карим Бухоро выбирает драку, пусть даже и с возможностью гибели, а между карцером и необходимостью смириться — только карцер. Когда он вышел, за ним тянулся шлейф серьезного авторитета.

Его снабдили деньгами, и он заехал в родной кишлак не с пустыми руками. Каждому родственнику достался приличествующий случаю подарок. Халил давно женился вторым браком и обиды на него не держал. Не до обид, когда пятеро детей на руках — четыре дочери и мальчик. Племянницы не заинтересовали Карима Бухоро. Зато он с удовольствием услышал, что, когда родился его племянник Ориф, на крышу кибитки слетела и троекратно прокричала большая серая птица. Роды принимала Барокат-биби, местная потомственная повитуха, в силу своего происхождения и специальности досконально знавшая повадки злых и добрых духов — например, нехорошей косматой албасти, вечно норовящей пробраться к родильному ложу, чтобы причинить матери и дитю непоправимый вред. Отметив появление птицы на крыше, бабушка Барокат объявила, что это как нельзя более благоприятный знак, свидетельствующий о том, что младенец с годами станет большим и сильным мужчиной.

Орифу к тому времени исполнилось восемь лет, и это действительно был веселый, разумный и сильный мальчик, проникшийся к дяде естественным уважением.

Через несколько месяцев Карима навестили незнакомые люди и вежливо сообщили, что они представляют интересы человека по имени Ислом — человека очень, очень уважаемого и авторитетного; что указанный Ислом о нем, о Кариме Бухоро, слышал много добрых слов — в частности, от Пака Пагоды и Вити Корявого; и что уважаемый Ислом-ака хотел бы встретиться с уважаемым Каримом, чтобы обсудить некоторые вопросы, касающиеся возможностей совместной работы.

Он не возражал.

В назначенный день к дому подкатила белая «Волга».

Ислом оказался худощавым пожилым человеком, годящимся Кариму в отцы. Если не в деды. Узбекский разрез глаз. Смуглолицый. Гладко выбрит. Седоват. Одет просто — легкий чапан, ичиги с калошами, тюбетейка. Казалось, одежда его немного старит.

Они сидели на топчане под виноградными лозами. Было тихо, только шумела внизу река да позванивали цикады. Пахло мятой, знойным воздухом. Легкий ветерок доносил запах дыма и жареной баранины.
— Видите ли, Карим, — сказал Ислом-ака, когда пришло время перейти к делу. — Я слышал о вас как о человеке решительном и серьезном. Не будем говорить обиняками, по-таджикски, станем говорить хоть и на родном языке, но по-русски. Скрывать не стану, я в вас нуждаюсь. Должно быть, вам известно, чем я зарабатываю себе на жизнь. Впрочем, деталей вы все равно не знаете. Я поясню. Наша республика выращивает хлопок. Однако тот хлопок, что действительно выращивает республика, составляет всего лишь три четверти того, за что она, республика, получает деньги. Не будем вдаваться в тонкости бухгалтерского и государственного учета. За приписки ответственны председатели колхозов. Я, как всякий честный человек, готов помочь государству в разоблачении преступников. Но могу и подождать, если они поделятся неправедно нажитыми деньгами. Понимаете?
— Вполне, — ответил Карим Бухоро.
— Скрывать мне нечего. Немалая часть этих денег уходит на подмазку. Чем щедрее мажешь, тем спокойней едешь. Понимаете? Когда-нибудь я покажу вам… есть такая тетрадочка, и в ней имена людей, которые получают от меня небольшие подарки. Кто раз в месяц, кто только к праздникам… по-разному. Это и милиция, и безопасность, и юстиция… Много, много. Очень много, уважаемый Карим. Но что делать! За все нужно платить, и лучше заплатить раньше, чем позже, верно?

Карим кивнул.
— Но все равно то и дело кто-то чего-то не понимает… чего-нибудь требует… иногда даже грозит. В головах у людей бывают такие глупости! — огорченно воскликнул Ислом-ака. — Вы не поверите!..

Помолчал. Карим терпеливо ждал продолжения.
— Как видите, я далеко не молод. Самому разбираться со всеми не хватает ни сил, ни времени. Эти вечные разъезды, хлопоты… Детей у меня нет. Был бы сын… тогда… но что об этом говорить.

Он рассеянно покрутил в пальцах пустую пиалу, затем со вздохом отставил.

В свое время у Ислома родился сын. Однако добрые люди однажды раскрыли ему глаза на некоторые подробности его семейной жизни. Заподозрив жену в измене, он запер ее в доме вместе с младенцем, которого отныне считал плодом чужого семени. Дом сгорел, а Ислом больше не женился. Сколько лет прошло, но об этом по сию пору поговаривали — вот и Карим слышал краем уха…
— Короче говоря, я предлагаю вам работу, — сухо сказал старик. — На самых выгодных условиях. И на условиях высокой ответственности. Самой высокой. Вы понимаете?.. Если мы заключим договор, отступать будет некуда. Обязанности простые. Кое-кто должен мне деньги. Но не отдает. Люди разные, уважаемый Карим. Но все придуриваются. Их трудно понять. Кто говорит — нету. Кто — позже. Кто — прячется. Недавно один привел ко мне восемь человек детей. Зачем мне его дети? Мне бабки нужны, а не дети. Сумасшедший дом… Как вы с ними будете разбираться — меня не касается. Можете уговорами брать. Можете топором рубить. Всякие встречаются пристрастия. Ваше дело. Скажу кое-какие цифры. Например. При условии хорошо налаженной работы ежемесячный доход должен составлять как минимум… — он помедлил, вытирая пальцами уголки губ, и назвал мыслимый им минимум. — Десять процентов ваши и еще двадцать — с того, что этот минимум превышает. Я, в свою очередь, гарантирую поддержку в любых, даже самых сложных ситуациях. Должен сказать, что все предыдущие попытки найти себе помощника кончались для меня… точнее, для помощников… самым печальным образом.

Повар давно уже стоял в нескольких метрах от них — на расстоянии, гарантирующем, что ему не слышно ни слова из их тихой беседы. Ислом-ака кивнул. Сделав несколько семенящих шагов, тот поставил блюдо между ними и попятился, кланяясь.
— Это из перепелиных языков, — сообщил Ислом-ака, брезгливо рассматривая яство. — Попробуйте, пожалуйста, уважаемый Карим Бухоро… А плов будет позже.

Так он стал работать у Ислома, Ислома-паука, как звали его те, кому приходилось иметь с ним дело.

2

Солнце весело играло на листве. Завязь была размером с ноготь и плотно усыпала ветви. В прошлом году яблоки не уродились — рановато их весна всполошила. Цвету было, цвету! — на тех пяти белый, а на этой сиренево-розовый, медовый. Да что толку: с Гиссара натянуло туч, ночью посыпал снег, а потом ливни дня на три… ну и смыли дожди весь цвет, и уже нечем было пчелам поживиться. А в этом году, слава богу, завязалось. Надо бы обработать, да Карим-ака не любит. Купорос вовсе запретил. Говорит — отрава. Можно золой. Какая отрава в золе?.. А, его не переспоришь: даже за навоз ругал: воняет, мол. Что уж ему так воняет? Обыкновенный навоз. Ну не фиалки, конечно… да ведь так тоже нельзя — без навоза!.. У хозяина свой подход. Ты, говорит, не в кишлаке, Рахматулло. Нам не на продажу. Нам для красоты. И точка. Купорос — нельзя, с филоксерой воевать — тоже нельзя… В общем, пусть осыпается, гниет… дела нет. А еще говорят, что родом-то он вроде деревенский.

Рахматулло прислонил кетмень к яблоневому стволу и побрел в сторону кухни. Калоши мягко шаркали о бетон дорожки.
— Хуршед, ты здесь? — негромко позвал он, хоть и так понятно было, что здесь — где ж ему еще быть? К тому же слышно: бац! бац! — капкиром о казан.
— Хурше-е-е-ед!

Снова: бац! бац! Во колотит. Конечно, казан-то не свой, хозяйский…
— Ну?

Повар отвел марлевое полотнище и выставил наружу скуластую физиономию.
— Я говорю, денек-то какой, — сказал Рахматулло, показывая в улыбке немногочисленные зубы. — Славный денек-то. Понюшкой не угостишь?
— Сам когда покупать будешь? Сейчас, подожди…

Хуршед вышел на веранду, вытирая руки о фартук.
— Хороший какой у тебя табачок, — бормотал садовник, вытрясая насвой из полиэтиленового пакетика на ладонь. — У-у-у-у-у, табачок!.. Ты уж не сердись, Хуршедик… Я скоро куплю. Буду тебя угощать. Понимаешь, я дома-то не пользуюсь. Халима бранит: мол, дети от тебя этой дряни научатся. А что дети? Дети сами уже кого хочешь научат, верно?

Он запрокинул голову, широко раскрыл рот и тотчас же запечатал его ладонью, произведя такой звук, как если бы хлопнул по горловине большой бутыли. И стал, шевеля щетинистыми белыми усами, по-верблюжьи двигать челюстью, укладывая насвой под языком.
— Да уж, дети… — вздохнул Хуршед, принимая кисет обратно и задумчиво взвешивая на руке. — Сына-то не забрали?
— Эт, — гнусаво сказал Рахматулло и помотал головой. — Эт, э забвали.
— Так дома и держишь? На улицу не выходит?

Рахматулло замотал головой. Конечно, когда сосешь насвой, лучше бы помолчать, потому что, во-первых, толком все равно ничего не скажешь, а во-вторых, при каждом слове горький табачный сок растекается по всему рту. Но пренебречь беседой было решительно невозможно: ведь не зря говорят: чей хлеб ешь, тому и песню пой. Поскольку язык был скован, приходилось размашисто жестикулировать.
— Товко ноцью, — сказал он. — Фецером.
— Понятно, — вздохнул Хуршед. — Что за времена? Собаку можно на улицу пустить, кошку можно, даже барана можно… А человека — нельзя!
— Невзя, — согласился Рахматулло. — Что ты! Тут же жаметут. Им шейчас совдаты ой как нужны!..
— Солдаты всем нужны, — заметил Хуршед. — Но ведь и дети нужны, верно? Они что думают? Они думают, я сына растил-растил, вырастил, а потом они пришли, говорят: давай сюда. Так, да? Я им сына отдай, они его кое-как нарядят и на третий день голодного — в Кашдару, оппозицию воевать. Пацан неделю как из школы, а там люди пять лет стреляют. Насобачились башки сносить — лучше некуда… А им что? Это ж мой сын, не их. Их сыновья в Кашдару не ездят. Нет уж. Я своего на будущий год в Россию отправлю. Целее будет.
— В Воссию? — испугался садовник. — Ц-ц-ц-ц-ц!
— А что? Подумаешь… Ничего. Можно было бы к брату, конечно… Да они сами там воют — их мальчишек оппозиция забривает… У них в селе оппозиция стоит. Тоже хороши… Слышал, какая штука недавно была? Пригнали два грузовика с той стороны. Через все посты… понял?
— С какой стовоны?
— Ну, со стороны оппозиции же! Понимаешь? Прямо через все посты. А что им посты? У кого деньги есть, тому посты не помеха. Дал кому надо — и пропустят за милую душу.
— Жачем? — спросил Рахматулло.
— Как зачем! Им же тоже солдаты нужны. По кишлакам много не наскребешь… А здесь раздолье — вон сколько парней по улицам шатается. Бери не хочу. Говорят, нахватали, сколько могли. Без разбору. Есть паспорт, нет паспорта, тот возраст, не тот, — полезай в кузов, и дело с концом. Понял? И обратно уехали. Вот так. Правительство не поймало — эти подоспели. А какая разница? Пулю-то получать все равно где — что в правительственных войсках, что в оппозиции…

Сморщившись, Рахматулло длинным зеленым плевком избавился наконец от зеленой гущи насвоя и пошел к водопроводному крану. Прополоскав рот, сказал, наслаждаясь свободой произнесения звуков:
— Нет, я своего младшего из дома не выпускаю. Сидит как пришитый. Повестку приносят, мать говорит — к тетке уехал. Три раза приходили. Что дальше будет? Не дай бог, обыщут.
— А, ничего хорошего не будет… — вздохнул Хуршед. — Ладно, надо ему свежий чай заварить. Утром-то… слышал? — спросил он, понижая голос до шепота. — Молоко я, видишь ли, ему перегрел… обжегся. С градусником мне молоко греть, что ли? Ладно, иди, постой рядом, чтоб хоть чай хорошо заварился. У тебя рука легкая.
— У меня правда легкая рука, — горделиво согласился Рахматулло. — Я же тебе рассказывал. Я даже на базаре денег почти никогда не плачу. Зачем? Меня там знают. Я говорю: брат, давай я рядом с тобой посижу, у тебя все быстро-быстро купят, а ты за это мне немного своего товару дашь. Ну, лука там… или моркови… или вот есть еще такой Мирзо-татарин, он зеленью торгует. Ну и вот. С базара иду — с полной сумкой, а ни за что не платил…
— В общем, побираешься, — уточнил Хуршед.
— Почему — побираюсь? — удивился Рахматулло. — Мне за легкую руку дают. Сам же говоришь: пойди рядом постой… я же не сам к тебе прихожу: ты меня зовешь. Это разве — побираться?
— Нет, все равно не честно. Честно, когда своими руками. Заработал — твое.
— Э-э-э, честно! Что такое честно, скажи мне? Торговать — честно? Или сыновьями нашими командовать, если их, не дай бог, в армию загребут, — честно? Не скажи, не скажи, Хуршедик… Тут даже ангел не может честным быть.
— Ангел! — фыркнул Хуршед, выплескивая горячую воду, которой ополаскивал чайник. — При чем тут ангел?
— А ты про Харута и Марута слышал? Вот видишь… Короче, однажды люди взмолились: Боже, говорят, Ты смотришь с неба, как мы живем на земле в нечестии и пороке, но сам-то Ты не спускаешься на землю и не знаешь, что невозможно здесь остаться чистым! Ну, Господь и послал трех своих лучших ангелов проверить, так ли тяжело на земле удержаться от соблазнов. Первый только ступил, только два шага сделал, только оглянулся — и тут же сказал Аллаху, что не выдержит испытания. Попросился назад. А два других — Харут и Марут — остались. Ну и вот… Тут же им повстречалась одна разбитная бабенка. То-се, пятое-десятое — в общем, так они с ней загуляли, что спьяну даже выболтали заветное Божье слово, с помощью которого можно было попасть на небо. Вот так… Ну, ей-то чего? Она их тут же кинула, сказала заветное слово, взлетела на небо и стала звездой. А Господь как увидел своих порученцев — грязных, пьяных, заблеванных, обманутых обманщиков, падших ангелов своих, — тут же велел заковать и подвесить на цепях вниз головой до скончания времен… Так и висят с тех пор… кто знает ту пещеру, приходит к ним колдовству учиться. Это мне дедушка Назри рассказывал. А ты говоришь — ангел.
— Это ты говоришь — ангел, — возразил Хуршед. — Сказочки мне плетешь.

Он щелкнул крышкой жестяной банки.
— Ц-ц-ц-ц, — восхитился Рахматулло. — Смотри-ка ты, какой все-таки крупный чай хозяин пьет!
— Да уж: китайский, английского развесу, — пояснил Хуршед. — Тот еще чаек. Мы с тобой такого не купим.
— А зачем покупать, он мне и так предлагал, — безразлично пожал плечами садовник. — Да я отказался, — когда мне с ним чай распивать, дел полно… И с тобой вот засиделся. Ладно, пойду.
— Давай, давай… И впрямь, чем языком-то чесать. Не знаешь, Ориф приедет сегодня?
— Кто его знает… наверное.
— Наверное! Ничего не наверное… На прошлой неделе не приезжал. И в позапрошлую пятницу не было. То-то и оно… Музафара нет. А у него я боюсь спрашивать, — Хуршед кивнул в сторону виноградника. — Как глянет — у меня кровь останавливается. Ладно, буду на двоих готовить…

Хуршед постелил на поднос полотенце, поставил чайник, свежую пиалу и блюдечко с изюмом. Внимательно оглядел. На всякий случай несколько раз дунул, устраняя невидимые мусоринки. Потер ладони, как будто мерзли. Потом воздел поднос на растопыренные пальцы правой руки, немного согнул свой полный стан и пошел по дорожке к виноградному навесу, аккуратно виляя широким задом. Чем ближе подходил, тем меньше ростом становился.
— Пожалуйста, хозяин, — сказал он, останавливаясь в нескольких шагах от топчана и кланяясь. — Свежий чай. Позволите?

Карим вздрогнул.
— А-а-а… Спасибо. Поставь.

Протянул руку к телефону, потыркал клавиши. Заранее хмурясь, дождался ответа.
— Убайдулла? Здравствуй, дорогой. Хорошо, хорошо, благодарю… Сам как?.. Ну-ну… Почему вчера в мачлисе не был? Что за болезни еще? Смотри, Убайдулла, душа моя, я могу рассердиться… тогда твое здоровье и вовсе пошатнется. Ты что, урод, придуриваться решил?.. Ты должен сидеть там как пришитый!.. Я зачем тебя в депутаты сунул? Чтобы по ресторанам мандатом махать?! Твое дело выступать, ты понял? Ты должен маячить! Чтобы люди видели, чтобы знали, кто борется за их благо!.. Я плачу деньги не за то, чтобы ты прохлаждался по бардакам… Ладно, верю, верю, успокойся… Второе: ты нашел Муслима?

Некоторое время слушал сбивчивый рассказ о трудностях дела.

Тяжело вздохул.
— Я понял тебя. Слушай, Убайдулла, дорогой… Ты, наверное, никак не разберешься, что к чему. Хорошо, я объясню снова. Если Муслима первым найдет Яздон-разумник, он его как пить дать пришьет. Следовательно, плакали мои четыреста тысяч. Ты понимаешь, душа моя? — четыреста тысяч! Я стрелки на тебя переведу, Убайдулла. А ты со всеми своими пропитыми потрохами, — брезгливо щурясь, сказал Карим, — не стоишь и половины этой суммы! Не боишься? Ведь долг есть долг, Убайдулла. Хорошо, если есть чем отдавать. А если нету?.. Говорят, у тебя дочери красавицы. Это тоже капитал, Убайдулла, кто спорит. Ты на него рассчитываешь? Его будешь в дело пускать… а?

Он сухо рассмеялся и замолчал. Убайдулла нашелся-таки, ответил шуткой.
— Ладно, ладно… действуй.

Показалось, что даже по телефону можно было почувствовать горячую волну от вскипевшего мозга Убайдуллы, услышавшего ленивое предположение Карима… Нашелся… отшутился… молодец. Ничего, ничего. Пусть ненавидит. Это нормально. Но пусть, ненавидя, боится. Главное, чтобы страх был больше ненависти. Тогда, милый мой друг Убайдулла, даже исходя черной ненавистью, ты будешь лепетать вежливые слова… Будешь находить новые шутки. Это хорошо. Веселая вежливая речь нежит слух.

Он-то знал, что такое ненависть… Любовь? Любовь тоже знал. Мать, когда он был маленьким… Еще, пожалуй, та женщина, которая… она тоже его любила… господи, да как же ее звали? Дильбар, вот. Да, Дильбар. Ему пришлось от нее отказаться, но… А главное — Ориф. Сын. Да, он знал ненависть. Но знал и любовь. Только никогда не думал, что придется взвешивать их на одних весах…

Если бы с Халилом не случилось этого несчастья… В свое время Карим не раз пытался приблизить к себе брата: забрать из кишлака, устроить возле себя, под боком. С тех самых пор, как к нему перешло дело Ислома (старик скоропостижно скончался лет через пять после того, как Карим Бухоро начал на него работать), он нуждался в близком человеке. Ему нужен был верный человек — верный до конца, до последнего предела, за которым уже только смерть и небытие. Таким человеком мог быть только брат, и глуп тот, кто поверит кому-нибудь другому. Карим не собирался брать никого со стороны, как сделал в свое время Ислом, приблизив его, введя в тонкости дела и передав бесценные связи и ниточки, записанные в заветной тетрадке. Правильно говорил Ислом-паук — десять дураков все равно глупее одного умного человека. Карим не хотел повторять его ошибок.

Предлагая Халилу другую жизнь, Карим отчетливо понимал, что Халил к этой жизни не готов. При всей любви к брату — любви немного испуганной, боязливой: должно быть, не мог он забыть судьбу своей первой жены, — при всей готовности помочь, Халил оставался все тем же самым колхозным трактористом: жил как колхозный тракторист, мечтал о вещах, интересных только колхозному трактористу, — и выбить из него этого колхозного тракториста Кариму не представлялось возможным…

Он и погиб по-дурацки.

Спешил домой из соседнего кишлака. Хлестал ливень, ватное небо ползло на скалы. Безобидный прежде ручей превратился в нешуточный поток — ревел, катил валуны, тащил вырванные кусты, хлеща ветвями по камням. В горах человек должен быть готов ко всяким неожиданностям. Наверное, Халил решил, что он готов. Халил не стал дожидаться, пока ручей успокоится и войдет в прежнее русло. Должно быть, потом он пытался спасти застрявший в потоке грязи и камней трактор, будь он трижды проклят… Следующей волной селя машину перевернуло и поволокло вниз. Халил смог выбраться из кабины. А может быть, его выбросило одним из ударов… Избитое камнями, изуродованное тело обнаружили через день далеко внизу, при впадении ручья в Варздарью. Если бы у селя хватило сил протащить его еще несколько сотен метров, уже никто и никогда не нашел бы Халила. Река, грохочущая в тесных скалах, полная, словно гюрза, злой весенней силы, в крошку размалывает камень, а не то что человеческую плоть…

Он помнил, как ехал в Кухинур на сороковины. Дорога серой лентой набегала под колеса. Вот и нет Халила. Нет брата… Потом стал думать о себе. Похоже, у него, как у покойного Ислома, тоже не будет детей. Зато вот у Халила четыре дочери и сын, потому что он был беден и ничем не управлял. Власть и богатство не оставляют времени для семьи. Разумеется, женщина способна найти щелку в самой прочной броне: сначала пролезть тишком, по-кошачьи, а потом упрямо отжимать себе все больше и больше места. Он тоже однажды собрался было жениться. Ах, Дильбар, Дильбар… Нет, не ошибка… Был уже к тому времени достаточно умудрен. Своими руками рушить собственную же неуязвимость? — это неправильно. Зажал сердце в кулак… вырвал с корнем. Чтобы замять скандал, снабдил избранницу соответствующей суммой отступного. И выпроводил к родителям. С тех пор предпочитал содержать двух-трех некрасивых женщин, которых посещал по очереди…

Они свернули с трассы и через час подъезжали к месту по разбитой каменистой дороге.

День клонился к вечеру. Недавние бури миновали, небо светилось яркой синевой, и заснеженные пики хребта Сангикабуд празднично сияли над прилепившимся к западному склону кишлаком — молчаливым, примятым случившимся несчастьем.

К дому Халила тянулись старики. Поначалу вечером каждого дня, а потом два раза в неделю их ждет поминальный плов.

Гафур раскрыл багажник, вынул по очереди две завернутые в мешковину бараньи туши, отнес в дом. Вернулся за рисом.
— Тяжело, — говорил Карим, обнимая плачущую невестку, — ой как тяжело, Хафиза! Что делать будем, Хафиза!..

Когда старики разошлись, за окном мехмонхоны уже висели вязкие синие сумерки. Они наконец-то сидели за дастарханом втроем — ставшая за эти дни темнолицей старухой Хафиза, молчаливый Ориф, не отрывающий взгляда от дяди, и сам Карим Бухоро — плотный коренастый человек с широкими волосатыми кистями рук и плоскими ногтями, властное лицо которого производило впечатление тяжелой силы.
— Что за история с этим учителем? — негромко спросил Карим, наминая пальцами горку остывшего плова. — Почему меня позоришь?

Теперь он молча жевал, холодно глядя на племянника.
— Он сам виноват, дядя Карим, — буркнул Ориф, поднял было глаза, но тут же потупился. — Я же знаю, что отвечал на пятерку… А он меня перед всем классом начал стыдить — мол, ты не выучил… И поставил три… разве я виноват?
— Ну, — поторопил Карим.
— Ну, а потом я дождался, когда он выходил из школы…
— Ну!
— Он выходил из школы… а я подошел и говорю: муаллим!..
— И что?
— Говорю: чего тебе надо, муаллим? Чего ты хочешь, муаллим? Зачем поставил мне тройку, когда я знаю на пять? А?! — Ориф все же поднял глаза, сощуренные гневом воспоминания. — А потом он пришел и стал скандалить… говорит, я его избил. Дядя, я его не избивал. Я только ударил два раза, как вы учили — один раз с левой под дых, а второй — правой в челюсть… Он же сам виноват!

Карим молчал, размышляя.
— Понятно, — вздохнул он. — А скажи-ка, Ориф, почему мне говорят, будто тебя часто видят с этой девочкой, как ее…
— Сабзина… — проговорил Ориф, пунцовея.
— Вот-вот, Сабзина… Я слушаю тебя.
— Мы решили пожениться… — прошептал Ориф. — Я и отцу сказал… он обещал поговорить с ее родителями. Он сказал: ничего страшного, сынок, я тоже женился в семнадцать лет!
— Вот как, — протянул Карим. — Понятно. И что же? Женишься, что потом будешь делать? Ты ее, по крайней мере, не трогал?
— Что вы, дядя!
— Хорошо, хорошо… Так что потом?
— Не знаю… — Ориф пожал плечами. — Можно много что делать…
— Например, работать трактористом, — предположил Карим.
— Например… — согласился мальчик, не уловив издевки в словах дяди. — Или вот еще в техникум…

Они помолчали.
— Ориф, — негромко сказал Карим, одновременно дожевывая кусок жилистой баранины. — Будь добр, отложи немного плова в тарелку, отнеси Гафуру, пусть поест.
— Может быть, сюда позвать? Неудобно как-то… — робко спросила Хафиза.
— Нечего ему здесь делать, — ответил Карим.

Когда Ориф вышел, он вытер руки о дастархан и сказал:
— Вот что, сестра… Орифа возьму с собой. Он мне нужен.
— Что вы, Карим-ака! — прошептала она. — Как можно! С кем я останусь!
— Э, много не говори! — грубо оборвал он. — У тебя дочери! Парень тут пропадет, не понимаешь? Что ему в кишлаке киснуть?

Хафиза, не поднимая глаз, перебирала пальцами краешек скатерти.
— Буду помогать тебе, — отрывисто продолжил Карим. — Недостатка ни в чем не будет. Не переживай, сделаю из него человека, через десяток лет сама к нему приедешь. Договорились?

Хафиза кивнула, вытирая слезы.

За окном совсем стемнело. Звезды мерцали, словно подмигивая друг другу.

3

Кто знает, может быть, в этом и была ошибка. Может быть, если бы Карим не забрал его от матери, то… Что тогда? Он бы вырос в родных горах, стал трактористом, как отец… женился на своей Сабзине… она родила бы ему детей… что в этом плохого? Конечно, он никогда не смог бы, как не смог его отец, войти с Каримом Бухоро в партнерские отношения, не смог бы окунуться в тот океан страстей, который уготовил ему дядя… Ну и что? Может быть, и лучше? Может быть, именно потому, что Ориф взрослел рядом с ним, с человеком, слишком рано и слишком определенно познавшим простое устройство жизни, понявшим ее, как другие понимают разные ученые слова, — да, может быть, от этого и зачерствело его сердце.

Карим сощурился на солнце. Время текло медленно, очень медленно. Телефон молчал — значит, еще не поздно позвонить самому. Но стоит ли менять решения? Да и что потом? Что будет потом?..

А ведь как он был доволен, когда забрал Орифа к себе, чтобы воспитывать как сына… Поселил в своем доме, снабдил всем необходимым, нанял учителей. Вот, пожалуйста, на: живи, смотри, учись. Ему было приятно чувствовать, что здесь, рядом, в соседней комнате, находится близкая душа.

Люди к нему заходили часто. По своим делам, то есть тех, кому платил деньги и строго спрашивал, принимал в рабочей комнате. Она единственная в доме была обставлена по-европейски — старомодный и старый кожаный диван с деревянным резным верхом спинки и цилиндрическими валиками по бокам, письменный стол, секретер, три стула у стены. В середине лежал хороший туркменский ковер. Тут ему отчитывалась разного рода мелкая сошка из правлений колхозов, за небольшую мзду снабжавшая его всей необходимой информацией. Как правило, это были усатые, загорелые до черноты люди в серых френчах полувоенного кроя, в пыльных брезентовых сапогах, вытиравшие пот, струившийся из-под тюбетеек, большими красными платками. Робея и приниженно улыбаясь, они торопливо вынимали из карманов скомканные бумажки, на которых были записаны цифры планов, реальных площадей посевов, пересевов, количества техники, фактических показателей уборки, хлопкоочистки… Орифа Карим сажал рядом — пусть слушает взрослые разговоры, пусть вникает.

По другим — не денежным — делам Карим принимал во дворе. Ближе к вечеру к нему часто приходили за советом, за помощью. Заявлялись повздорившие с просьбой рассудить и решить спор, дожидались очереди пожаловаться на обидчика… По большей части это были совершенно незнакомые ему люди, обычно из далеких кишлаков, робко объяснявшие свой визит тем, что они слышали, будто такому-то и такому-то уважаемый Карим-ака помог в похожей ситуации. Карим Бухоро терпеливо вникал в чужие дела. «Чужие» — слово неточное, поскольку чужих дел для него не существовало: ведь всякое чужое дело при удобном случае может обернуться своим и принести пользу. Он раскидывал на пальцах, как разумнее поступить в том или ином случае, мог даже ссудить деньгами, если прозревал в будущем возможность использовать способности или связи должника. Жалобы слушал с плохо скрытым недовольством — считал, что, если человека обижают, он должен сам за себя постоять, а не жевать сопли. Впрочем, и тут иногда снисходил, обещал при случае замолвить словечко кому надо. Всякий пришедший навечно попадал в сеть его интереса. Проходило время — месяц или год, может быть даже несколько лет, — но когда-нибудь Карим-ака непременно вспоминал о каждом… Ориф сидел рядом на кате. Карим посматривал на племянника — не зевает ли? мотает ли на ус? Он показывал ему жизнь как она есть — настоящей, а не такой, какой существует в нетрезвых головах разнообразных глупцов. Мир полон людей, но кто из них разбирается в жизни? Кто из них знает, какова она на самом деле? Только тот, кто сидит выше, кому первому приносят баранью голову… а как иначе?

Через год отправил Орифа в Хуррамабад, в Высшее училище МВД. Тот долго сопротивлялся: как же, дядя, они вас двенадцать лет за решеткой мариновали, а теперь я к ним в компанию?! Не хочу! Карим спокойно объяснял: человеком всюду можно быть, а кроме того, сынок, говорю тебе честно, охранять все же лучше, чем быть охраняемым. Однако Ориф упирался до последнего. Карим даже подозревал, что он рассчитывает провалиться на экзаменах — только бы не учиться. Фокус не прошел: нашлось кому позаботиться, чтобы парень получал одни пятерки.

Когда зимой приехал на короткие каникулы, Карим обнял его, потом отстранил, разглядывая.
— Ну, совсем командиром стал… Парочки орденов не хватает. Ладно, пойдем, покажу кое-что.

Вывел племянника во двор, протянул ключи.
— Держи, твое.

Сдержанно улыбался, глядя, как ошеломленный счастьем Ориф недоверчиво обходит сияющую машину.

Между тем прошлое начинало стремительно и, похоже, безвозвратно разваливаться. Перемены принесли ощущение неустойчивости. Прежде довольно было договориться с секретарем обкома, чтобы девяносто процентов проблем ушли с горизонта. Теперь началась какая-то чехарда. Зачастили из России, из Москвы, бригады следователей. Стали трясти уважаемых людей. Только и слышно — приписки! приписки! приписки! Опомнились… Хлопковый бизнес не то что б совсем увял, но сильно похилился. С приезжими найти общий язык было невозможно: бригадами их присылали неспроста: чтобы прислеживали друг за другом. И в средствах они, поганцы, не стеснялись. Карим присматривался, на рожон не лез. Ему казалось, что нужно потихоньку менять направление деятельности. Совсем хлопок не бросать, конечно. Хлопок есть хлопок. Пока светит солнце и течет вода, его коробочки будут приносить свои барыши… Вообще-то, он мечтал о честном владении землей. Что в этом плохого? Люди на полях всегда работали за кусок хлеба. Они и будут работать за кусок хлеба, кому бы ни принадлежала земля — колхозу или Кариму Бухоро. Что такое колхоз? Это председатель, присматривающий человек. Ему только свой карман набить, дальше трава не расти…

Эх, Карим был бы хозяином!.. Все бы взял в свой кулак: своя земля — не чужая, за своей глаз да глаз!

За Орифом в Хуррамабаде приглядывали верные люди. Доносили: оперился, верховодит кулябцами, твердой рукой держит шишку, нагличает, сбивает своих в стаю, чтобы противостоять ленинабадцам и памирцам, сам же и участвует в коллективных драках; нашел себе дружка, зовут Зафар, зачем-то угнали машину (своей ему не хватает!), были пьяные, разбили; откупился деньгами, откуда деньги — неизвестно. Карим в глубине души посмеивался: как же, неизвестно! отлично все известно, он сам и дал… Потом история с этой девкой. Отец ее работал в ЦК и пер как сумасшедший — мол, пусть садится, и дело с концом! Едва замяли. Карим не верил ни в какое изнасилование… ну, подвыпили ребята, с кем не бывает… не надо было крутить хвостом… шлюха — она и есть шлюха, прости, господи!

Но все же несколько раз толковал с племянником. Ориф, не лезь на рожон. Ориф, будь осторожней. Ориф, жизнь сегодня не кончается, оставь что-нибудь на потом. Смотри сюда, Ориф. Например, есть такая-то проблема. Что бы ты предпринял на моем месте? И все? Понятно. А я — то-то, то-то, то-то и то-то. Вот что такое настоящая осторожность. Ты понял? Теперь вот что. Как ты знаешь, хлопок подвял. Поэтому мы начинаем совершенно новое дело. Оно опаснее прежнего. Смотри сюда: если оно опаснее вдвое, нужно быть осторожнее вчетверо. Если в десять — будем предусмотрительнее в сто. Ты понял меня? Ладно, иди… утром еще поговорим.

А дело пока прибирал к рукам. Оно интересовало его всегда, еще со времен зоны, где он брезгливо разглядывал конченых, готовых на все за щепотку анаши, за несколько порошинок маковой соломки. Уже тогда Карим, присматриваясь, сделал вывод, что не может быть ничего более выгодного и простого, чем брать деньги с человека, неспособного управлять собой. Конечно, смотреть на них одновременно противно и жалко — но люди сами выбирают свою судьбу…

Уже несколько лет тайно платил некоторым людям Фазлиддина, Салима Клоуна, Фархода Маленького и еще нескольких мелких торговцев. За это они исправно снабжали его кое-какими сведениями, благодаря чему Карим знал о делах их хозяев не меньше, чем сами хозяева. Наиболее крупным и удачливым дельцом был Фазлиддин, однако и его обороты являлись сущей мелочью в сравнении с тем предприятием, что задумывал Карим.

Когда Союз рухнул и республики принялись торопливо и неряшливо обзаводиться громоздкими причиндалами поддержания независимости — границами, таможнями, спецслужбами, — Карим понял, что пришло его время. Именно в этой неразберихе можно было сделать мощный рывок вперед и охватить новые территории, выйдя далеко за границы тех традиционных районов сбыта, где в советское время был налажен по мелочи более или менее надежный механизм распространения товара.

Однажды на исходе теплого апрельского дня стали съезжаться машины к воротам спортивной базы «Динамо» в нескольких километрах от города.

Никто не знал, по какому поводу именно его Карим-ака просил о встрече. Теперь, по мере того как прибывал народ, это понемногу становилось понятно. В конце концов в просторном помещении столовой собралось человек пятнадцать. Почти все были знакомы. Здоровались по большей части сквозь зубы. Сделать окончательный вывод не составляло труда: Карим Бухоро решил зачем-то собрать всех кулябских торговцев наркотиками.
— Карим-ака, а милиция на автобусе приедет? — спросил Салим Клоун, вечно косивший под дурачка, что не мешало ему при случае показать совсем не дурашливые клыки. — А то в воронок-то мы все не поместимся…

Его шутка имела успех — многие рассмеялись, напряжение спало.
— Тихо, тихо, — сказал Карим, поднимая руки.

Он сидел во главе большого стола, празднично застеленного красным сукном. На столе стояли тарелочки со сластями, лепешки, слоеные пирожки с медом и орехами, стопки чистых пиалок. Мальчишка в белом фартуке торопливо разносил чайники.
— Такие уважаемые люди обычно начинают застолье с коньяку, — улыбнулся Карим, — но сегодня мы начнем с чаю. Сначала поговорим на трезвую голову.

Кто-то неодобрительно хмыкнул.

Ему стоило большого труда улыбаться, произнося шутливым тоном шутливые, необязательные фразы, призванные лишь расположить присутствующих к доверительной беседе. Перед ним сидели, недоверчиво щурясь, не люди, а крысы — хищные, злобные существа, накачавшие нечеловечески упругие мускулы в бесконечных и безжалостных подземных побоищах. Каждый из них, минуту назад поклявшись в вечной дружбе, при удобном случае без раздумий вцепится в глотку, если поймет, что это выгоднее. Их нужно давить, давить как вшей! Не давать глотнуть воздуху! Только тогда будут послушны!.. Карим почувствовал, как что-то заклокотало под сердцем, — но сейчас он не мог позволить себе погрузиться в розовый туман ярости, в котором можно различить только силуэт врага, похожий на мишень.
— Повара уже стоят над казанами, не беспокойтесь… — добавил он.
— А в трубочку дуть не будем? — озабоченно спросил Салим Клоун. — А то я вчера выпил две кружки пива… может быть, я не гожусь сегодня?

Хмыкнув, Карим налил в пиалу чай из стоявшего возле него чайника, снял крышечку, вылил обратно в чайник, высоко поднимая пиалу. Повторил свои действия. И еще раз. Все выжидающе молчали.
— Давайте не будем говорить обиняками, по-таджикски. — негромко сказал он, закрывая чайник крышечкой. — Давайте говорить хоть и на родном языке, но прямо, по-русски. Ну-ка, Низом, скажи, ты сколько лет отсидел?
— Четыре года, — пожал плечами Низом Барышник. — А что?
— А ты, Фарход?
— Сколько ни отсидел, все мои, — буркнул Фарход. — Ну, шесть…
— А ты, Насрулло?
— Четыре… и год на химии…
— Вот, — сказал Карим. — Я могу задать этот вопрос любому, и никто не ответит мне, что обошел тюрьму стороной. И у каждого могу спросить, хорошо ли ему там было, и каждый скажет, что ему там было плохо. Верно говорю?
— Э, Карим-ака, бывает такая воля, что хуже тюрьмы! — горько пожаловался Салим Клоун. — Я иногда думаю: эх, чем тут в нищете биться, лучше бы уж на второй срок поскорее!
— Так и будет, уважаемый Салим, душа моя, — пообещал Карим. — Так и будет. Никому из вас не миновать второго срока, а кто уже отмотал, так и третьего… А знаете, почему?
— Уважаемый Карим Бухоро, — гулко сказал Фазлиддин. По-видимому, это мрачное предсказание возмутило его до самой глубины души, глубоко запрятанной в большое рыхлое тело. Он со скрежетом отодвинул стул, поднялся и навис над столом, уперевшись в него руками. — Карим-ака, может быть, вы и вправду являетесь представителем детской комнаты отделения милиции? Что за лекцию вы нам, малолетним преступникам, хотите прочитать? Мы вас уважаем, Карим-ака, но нельзя же отнимать у занятых людей столько времени!

Торговцы одобрительно зашумели.

Карим напрягся, но все же сладил с собой.
— Ладно, ладно, — примирительно сказал он, помолчав. — Сядьте, уважаемый Фазлиддин, прошу вас… Много времени я у вас не отниму, честное слово… Итак, все мы заняты одним делом и находимся примерно в одинаковом положении…
— Разве Карим-ака тоже занялся травяным бизнесом? — спросил Салим, наивно округляя глаза. — Тогда с вас, как с новичка, причитается…
— Я не новичок, — возразил Карим и продолжил, повышая голос: — Если хочешь, душа моя, я расскажу тебе, сколько килограммов конопли ты в этом году собрал, сколько сумел переправить, сколько — продать!.. сколько раздал взяток, сколько заплатил перевозчикам!.. Я не новичок, — он покачал головой. — Я знаю, что говорю: все мы заняты одним делом и находимся в одинаковом положении. Ты все остришь, Салим… Это хорошо. Лучше быть веселым, чем грустным. Но скажи: почему тебя — такого веселого парня — кинули на кичу, когда взяли в Хуррамабаде с пакетом маковой соломки?
— Кодекс такой, Карим-ака, — явно не напуганный его напором, пожал плечами Салим Клоун. — Закон есть закон, как говорится…
— Нет, дорогой, не поэтому… А потому, что за тебя некому было похлопотать. И не было денег, чтобы заплатить тем людям, которые управляют исполнением закона. Вот ты и оттрубил свое! И скажи еще спасибо, что здесь, а не в России… Короче, нужны деньги. Если мы сложим общак, тогда…

Фазлиддин захохотал — гулко, будто из бочки, — и вскинул ладони так, словно приглашал к своему веселью всех присутствующих, включая Карима.
— Я понял вас, уважаемый Карим! Я понял вас! — добродушно повторял он, цепляя лица настороженным взглядом заплывших глаз. — Вам деньги нужны! Вот в чем дело! Все понятно! Только зачем такой шум? Такие хлопоты? Да вы бы сказали сразу — мол, так и так, затруднения… не ссудите ли под приемлемый процент? Неужели бы никто из ваших друзей не откликнулся? — Он тяжело поднялся и махнул рукой. — Все, пошли! Нечего тут разговаривать! Слышите? Что расселись? Хотите, чтоб вас и дальше лечили?

Дельцы зашумели. Кое-кто загремел стульями, поднимаясь вслед за Фазлиддином.
— От меня так не уходят, Фазлиддин, — с облегчением высвобождающейся ярости сказал Карим. — Тебе лучше сесть.
— В следующий раз договорим, Карим-ака! — похохатывал тот. — Не последний раз видимся. Я сегодня все равно без копейки, так что о займе…

Карим вскочил и шагнул к нему в багровом от ненависти воздухе, — и, как всегда, через мгновение уже не смог бы объяснить, что именно сделал. Фазлиддин ухнул и с грохотом повалился на пол, ткнувшись напоследок лицом в ножку стола. Кто-то за его спиной кинулся к дверям.
— Стоять! — крикнул Карим, оборачиваясь. — На место!

С топотом влетел на шум Гафур Мясник — рука под полой пиджака. Оценив ситуацию, встал у притолоки, следя за сидящими.
— Спокойно, — сказал Карим. — Этого убрать. Очухается, скажи, что завтра его жду. Договорим… Садитесь, друзья, садитесь. Не будем обращать внимания на это недоразумение.

Сел сам, переводя взгляд с одного на другого: тяжело упирался в зрачки и ждал, когда они скользнут в сторону. Кто не уступит? Понятно… Никто.
— Так на чем мы остановились?
— Вы, Карим-ака, про какие-то деньги стали говорить, — встрял Салим. — Я их так давно не видел, честное слово… Деньги — это такие бумажки, что ли?

Кто-то хихикнул.
— Скоро ты вспомнишь, что такое деньги, — пообещал Карим. — Навар будет хороший, правду говорю.

Он поднял пиалу и смочил губы.
— Подумайте своими башками. Сейчас вы все — дикие лошади, связанные одним арканом: каждый рвется к своей выгоде, поэтому табун только топчется на месте. Чем вы заняты? Несколько десятков сборщиков, доставщиков… проводники вагонов, которым вы платите, чтобы они, всю дорогу дрожа от страха, провезли в Россию пакетик анаши… разве серьезно? И сами трясетесь — как бы не влипнуть в очередной раз. Разве кто-нибудь из вас в отдельности может башлянуть милиции или пограничникам? Разве кто-нибудь может организовать доставку сырья с Памира? Или из южных районов Афганистана? Так и будете таскать на горбу мешки с травой. А ведь можно наладить переработку — и перевозить концентрированный продукт. Что лучше?..
— Вот-вот! — прорезался Касымка-полторы-ноги. — Верно говорите, Карим-ака, верно. Я сам так иногда думаю: хорошо бы собрать деньги, пустить на общее дело… ага? Да я и сам вчера почти так думал, честное слово! Нет, братья, правда, зачем эти мешки… ага? Надоело, правда! Концентрат хорошо… Верно? А главное — погранцам, погранцам башлянуть! Вот что вы правильно говорите, Карим-ака! Сам так только утром думал!.. Только кто за деньгами смотреть будет, Карим-ака?
— Помолчи, — отмахнулся Карим. — Все расскажу… Короче, если мы объединим усилия, то сможем переправлять товар не спичечными коробками, а вагонами. Поймите: вложив сегодня несколько миллионов, через год-два можно будет ворочать миллиардами. Расширяться, расширяться! Не сидеть на бабках, а рынок увеличивать! Свои цены называть! И не высокие цены, а низкие! В этом весь смысл. Чем доступнее будет дурь, тем больше навар. Такой маховик раскрутим — небу станет жарко!
— А потом? — тупо спросил Фарход Маленький. — Что потом?

Карим хмыкнул.
— Потом? Ты хочешь сказать — когда мы капитально заработаем? Скажу. Тебе же не хочется на кичу, Фарход? Верно? Так и надо думать об этом. Если раскрутимся как следует, можно будет начать совсем, совсем другую жизнь! Серьезное производство серьезных вещей… а, Фарход? Например, автомобилей, а? Почему нет? Электроники, а? Почему бы и нет, уважаемые друзья? Сколько еще веков мы будем жить в стране, которая способна продавать только виноград и семечки?

Он помолчал, рассматривая ошеломленных торговцев.
— Я приблизительно знаю, сколько у кого под кожей. Но дело добровольное. Понятно, что не стоит отдавать на общее дело последнюю свою копейку. С другой стороны, кто больше даст, тот больше и получит. Прикидывайте.

Салим Клоун крякнул и хотел было что-то сказать, но Карим властно поднял руку.
— Я не требую немедленного ответа. Думайте. Считайте. Совещайтесь. И надеюсь, в конце концов у нас будет повод съесть манты из перепелиных языков!..

4

Днем окна плотно закрыты, и душное благоухание цветника, примыкающего к дому, пропадает зря.

Здесь можно было ничего не касаться, однако Рахматулло решил все же пройтись кетменем между розовыми кустами. Шесть из них представляли собой заурядную Белую Ночь, которой в прежние времена бессчетно засаживали огромные клумбы возле фонтанов и правительственных зданий. На них было три или четыре десятка разлаписто раскрывшихся цветов, белый цвет которых благодаря незначительному намеку на желтизну, вызывал в памяти образ свежестиранного, чистого, даже стерильного, и все же слишком долго ношенного белья. Зато три других — его любимого сорта Маликаи Ачам: всего лишь пять бутонов, но каждый из них завораживает взгляд беспримесным темным кораллом круто закрученных узких лепестков.

Рыхлить приходилось очень осторожно, потому что под влажно-растресканной поверхностью земли совсем неглубоко лежат нежные корни. И яблоневый-то корень можно повредить одним бездумным движением, а что уж говорить о розах. Махнул невзначай — и готово. Все-таки странно устроен мир. Вот взять эти розы. От них никакой пользы. Нет, нет, как же, ведь розовое масло делают из лепестков… Но это где-то в других странах делают — в Иране, наверное, в Индии… У нас не делают. У нас они растут совершенно просто так — ни за чем, для одной красоты. То есть пользы — никакой. Ни плодов, ни ваты, как из хлопка, ни даже на дрова не пустишь. Только цвет и запах. Совсем бесполезная вещь. А все же ему почему-то приятнее всего ухаживать именно за розами. И чем они красивее — тем приятней. Зачем это? Для чего? Ведь не запахом живет человек. Досыта все равно не нанюхаешься. Хлеба попросишь… Вот то же самое с женщинами. Тоже непонятно. Почему красивые — лучше? Сосед Кадыр года три назад бросил семью из-за одной. Сначала к ней ушел — а ведь все было хорошо: дом, дети, — потом вернулся… прощения просил… Не те времена, конечно. Раньше мужчины свободнее жили. Пришел, ушел — никого не касается. Ну, его приняли… а он скоро снова к ней. Месяца через полтора опять назад — пустите, не буду. Худой стал, страшный. Мучила она его, должно быть… И так целый год. Или полтора. Срамил себя на всю махалю — туда-сюда, туда-сюда. А кто его осудит?.. А потом встал на край хауза — он же в вооруженной охране на автобазе возле Путовского работал — и выстрелил себе в голову, и упал в хауз, в воду… видно, хотел, чтобы совсем уж наверняка.

Нет, наверное, ему повезло, что, кроме Халимы, у него никого никогда не было. Кажется, когда их женили, Халима была очень, очень красивая. До свадьбы они считай что и не виделись, и когда он в полумраке поднял покрывало, то просто онемел. Или ему казалось? Она была так нужна, и он так быстро к ней привык, прирос всем телом, что, наверное, если б на ее месте оказалась какая-нибудь курносая и рыжая или даже рябая, он все равно числил бы ее в красавицах.

А Халиме с ним, наверное, не повезло. Она никогда-никогда, ну просто ни разу ни единым словечком об этом не обмолвилась и даже, кажется, в жизни так не подумала, но он сам чувствовал: не повезло с ним Халиме. Она бы могла выйти за какого-нибудь ухватистого парня… вроде своего брата Инома, который и машину когда еще купил, и дом какой имеет — не то, что у них, — а все потому, что заведовал детским садом, а там, он сам говорил, много чего оставалось после детей: и баранов кормил хлебом, и птице было что насыпать, да и мебелишку кое-какую привозил… это называется: списали. Что значит — списали? Ну, неважно, бумажные дела, их сразу не понять… Вообще, человек, который имеет дело с бумагой, всегда богаче живет, чем тот, что ковыряется в земле или что-нибудь комстролит своими руками. Правда, Инома в конце концов сняли и чуть не посадили… но ведь не посадили, а семью он вон как обеспечил. И друзья у него тоже от этого хорошие — все заведующие: кто баней, кто кладбищем… солидные такие люди. Не чета Рахматулло, что уж. Вон даже Хуршед говорит: побираешься. Хуршед пошутил, конечно, это понятно… вовсе он не побирается… просто легкая рука у него, вот и все. Накануне Навруза со всех сторон махали к нему тянутся. Рахматулло-чон, пожалуйста, придите к нам рано-рано утром. Будете нашим первым гостем, у нас весь год хорошо пройдет: у вас ведь легкая рука, Рахматулло-чон, вам сопутствует удача… Придешь — насыплют конфет, крашеных яиц дадут сколько хочешь… Нет, конечно, спору нет: бедно живем, что говорить… Да ведь детям нельзя не помочь, верно? Брата на улицу не погонишь? Отца чужим людям не отдашь? Внучек куда? Вот так одно за другое, одно за другое… Бедно, конечно. Но иногда представишь: вот был бы ты, Рахматулло, богатым, как хозяин твой, Карим Бухоро… нет, этого и вообразить не получается!.. пусть все же, как Ином, ладно. И что? Сами они к Иному в дом вовсе не заглядывают, а Ином если зайдет раз в год, то такой недовольный-недовольный, словно кому-то должен, а отдавать не хочет. Его угощают, а он посмотрит в плошку и обязательно что-нибудь такое скажет: «А-а-а, мол, атолу едите!» Да еще так укоризненно, будто сам он по бедности атолы отродясь не ест… А что такое атола? Мука с водой, вот и вся еда. Правда, у Халимы-то руки золотые, она горсточку луку поджарит, зелени накрошит — за уши не оттащишь от этой атолы… В общем, непонятно, что человеку нужно. Посмотришь на Инома — вроде и богатство ни к чему, на себя глянешь — а без денег и того хуже…
— Э, Рахматулло!

Рахматулло сделал еще несколько движений, доканчивая свою работу, а потом разогнулся, потирая левой рукой поясницу. Все, конец. Вот и Хуршед зовет. Пора пить чай. Одиннадцать. Как хорошо, что он добил последний рядок. Чисто, красиво… Теперь чай, лепешка… благодать. А потом он доведет до ума тот ряд виноградника — надо, наконец, обломать побеги, а то все руки не доходят.
— Иду, иду.

Он мельком глянул в сторону виноградника. Кто его разберет… так-то, умом-то понятно: на кой ляд ему следить?.. Рахматулло перехватил кетмень и, опустив голову, побрел в сторону кухни. Проходя мимо ката, невольно замедлил шаг и спросил, поклонившись:
— Как себя чувствуете, хозяин?

Ай, зачем он это сделал! Шел бы себе и шел!..

Карим поднял тяжелый, сумрачный взгляд.
— А, это ты… Чай идешь пить?
— Чай пить, — закивал садовник. — Чай, хозяин. Хуршед звал.
— Мой чай не стал… — с неясным выражением сказал Карим.

Рахматулло похолодел. Действительно — ведь хозяин предлагал ему чаю… он отказался, а теперь…
— Я просто… время-то идет, хозяин, вы уж простите, — заторопился он, беспомощно озираясь. — Я просто… надо было рыхлить, Карим-ака… и я… а то ведь время… и вот… честное слово, я…

Карим молчал, и Рахматулло тоже молчал, ожидая решения своей судьбы.
— Иди, — хмуро сказал Карим.
— Спасибо, спасибо, — с облегчением забормотал он, мелко отступая. По спине бежали струйки пота. — Благодарю вас, хозяин… извините меня.

Он все кланялся, пятясь, а Карим уже отвернулся.

Простой человек. Совсем простой. Честно сказать, раздражает. Топнуть ногой — умрет со страху. Даже если просто сказать: умри! — умрет… Хороший человек. С такими просто. Но неинтересно. Руку протянул — он твой… Люди разные. В одних всегда живет страх. В других страх убит другим страхом. В третьих страха нет вообще.

Нет, вранье. Сам он тоже всегда чего-нибудь боялся. Предательства. Случайности. Больше всего боялся потерять Орифа. Поэтому был предусмотрителен. Дальновиден. И его учил дальновидности.

Но не выучил.

Взять хотя бы весну 90-го. В Хуррамабаде полыхнуло. Дураки говорили — неожиданно. Карим локти себе кусал, понимая, что его опередили: то, что он собирался когда-нибудь сделать сам, сделали другие. Три дня кряду рвань громила магазины. Жгли киоски, переворачивали троллейбусы. Кто попал под горячую руку, не поздоровилось. Русский так русский, таджик — если не в чапане — тоже пойдет, таджичка не в национальной одежде — давай и таджичку… Бей-колоти! Правительство только разевало свой поганый рот. Ай, разве ленинабадцы могут что-нибудь, кроме как чесать языками? Это слыхано ли: первый секретарь обратился к населению с предложением защищаться самим — кто чем может. Ориф, болван, как на грех, попал в самую гущу — ехал со службы, в штатском, без оружия, наехал на погром, выскочил, попер с голыми руками… Ну и получил свое — огрели чем-то сзади по башке. Машину спалили, сам две недели провалялся в больнице. Потом приехал: мрачный, дерганый, зло сказал, что больше без ствола за поясом шагу не сделает.
— Э-э-э, дело не в стволе! Куда ты полез! — мягко попрекал его Карим. — Тут кулаками не поможешь. На больших деньгах заварено, поверь мне… Этот ход правильно задуман. Всем все видно: беспорядки, гибнут люди, целый город кое-как обороняется от бандитов. Кто виноват? — конечно же, власть. Смотри, народ, как плохо тобой управляют. Давай-ка, народ, погони этих людей, позови нас — гиссарцев или каратегинцев — и тогда мы будем управлять тобой хорошо… Это же очень просто! Собрались уважаемые люди, обсудили, выработали план, сложились деньжатами… Правильно задумали: давно пора свалить ленинабадцев. Как сели семьдесят лет назад, так никого к власти не подпускают. Знаешь, какого труда мне стоило, чтобы тебя оставили работать в Хуррамабаде? Или чтобы дали капитана на два года раньше? Эге! Кулябец?! — и тут же вся ленинабадская сволочь встает стеной: Карим-ака, мы вас уважаем, но есть негласные постановления… вы понимаете, Карим-ака, при всем к вам уважении не могу рисковать своей головой… поймите меня правильно, Карим-ака, но… тьфу, лисы поганые!..
— Да ну, — отвечал Ориф. — Попробуй свали… У них армия, безопасность. Только сунься. А народ — что народ… Ему плевать. Его громят, а он все наверх смотрит — что власть скажет. Да и зачем их валить? И при них жить можно. Нужно только…
— Подожди, сынок! — Карим бросил четки на дастархан. — Ты, кажется, чего-то не понимаешь. Что значит — зачем? Да затем, что власть — у них. А должна быть — у нас. У нас, у Куляба. Куляб всегда был сердцем этой страны. Власть — дело Куляба. Наше дело, говорю тебе прямо, — наше с тобой дело. И ради этого…
— Да ну, дядя, — Ориф сморщился. — Власть, власть!.. Да к ней не пробьешься, к власти-то. Там столько всего наворочено — черт ногу сломит.
— Правильно говоришь, — согласился Карим. — Одни не пробьемся. А вместе с другими — пробьемся. Свалим. Поэтому не нужно бросаться с кулаками. Есть лучшие пути. Видишь, в этот раз мы и вовсе остались в стороне. Прозевали все. Это беда наша. Нужно искать организаторов. Уважаемых людей. Мол, так и так: в одиночку вам ленинабадцев не погнать. Сам говоришь: в их руках милиция, армия, безопасность. Давайте объединяться. При определенных условиях мы, кулябцы, тоже поможем деньгами… Понимаешь? Для начала сойдемся с кем угодно — с гиссарцами, с каратегинцами, с памирцами, с чертом, с дьяволом! Нужно свалить ленинабадцев, схватить шишку — а уж потом будем разбираться с партнерами… И еще как разберемся! Еще раз говорю: власть — это наше дело, сынок. Ты, вообще, представляешь себе, что такое настоящая власть?..

Нет, он так и не понял, что такое власть. Так и не осознал, что ему предлагали.

Карим покачивал в руке красную пиалу, и желтоватый блик скользил по белому глянцевому исподу.

Семь минут двенадцатого.

Он посмотрел на телефон. Может быть, с аппаратом что-то не в порядке? Протянул руку, нажал на «talk». Привычный гудок. Выключил.

Солнце уже палило вовсю, а он кутался в халат: знобило.

Девять минут. Только что поставил пиалу прямо в солнечное пятно, и вот всего за две минуты солнце ушло, и теперь пиала касалась его только самым краешком.

А может быть, он преувеличил размеры грозящей беды?

Может быть, он ошибся? Не понял? Может быть, Ориф имел в виду что-то совсем другое?..

Неужели все? Еще не поздно отменить приказание. Но что потом? Что дальше? Уступить его требованиям? Смотреть, как этот безумец разрушает то, что он строил десятилетиями? Боже, ну зачем, зачем он встал на эту дорогу?! Ведь как отец к нему относился… как отец!..

Ему вспомнилось, как перед самой войной племянник примчался в Куляб после неудачной попытки найти общий язык с одним человеком из администрации президента. Был взвинчен и вопреки обыкновению казался растерянным.
— Э-э-э, бача, бача, — говорил Карим Бухоро, глядя на него с ласковой укоризной. — Эх, парень, парень…

Они сидели в деловой комнате. Ориф повесил китель на спинку стула. Недавно полученные майорские звезды тускло светились.
— Ты потребовал того, чего он не мог сделать ни за какие деньги. Ну нельзя же вынуждать человека ставить под удар все: положение, карьеру, честь, в конце концов…

Ориф фыркнул.
— Скажете тоже: честь! Откуда у этого человека честь!
— Э, не говори так. Всякий думает про себя, что он честен… Разумеется, ему пришлось отказаться. Я тебе говорил и еще раз говорю: не нужно заставлять человека делать то, что он делать ни в коем случае не должен. Ему будет гораздо спокойнее, если ему предложат всего лишь не сделать того, что он должен сделать. Ну это же азбука!

Ориф недовольно барабанил пальцами по столу.
— Да нечего с ним дипломатию разводить, никуда не денется… — буркнул он. — Вернусь в Хуррамабад, прижму как следует. Он знает, чего от меня ждать.
— Э-э-э, как глупо! Брось, брось, оставь его в покое, — Карим нахмурился. — Сейчас не это главное. Не нужно пережимать. Слава богу, и так все идет нормально. С тех пор как с уважаемым Фазлиддином — мир его праху! — случилось это страшное несчастье, жить стало гораздо проще. Мне было его искренне жаль, правда… Он был дельный человек, и если бы… а, что говорить. Теперь никто не мутит воду, и это сильно облегчает жизнь.

Ориф пожал плечами. Когда Фазлиддина и двух его охранников неизвестные расстреляли при выходе из ресторана «Ором», именно он приехал из Хуррамабада в качестве исполнителя прокурорского надзора. Убийцы найдены не были, дело повисло и перекочевало в разряд вечных, какие не раскрываются никогда.
— Конечно, перспективу видеть нужно, — продолжил Карим. — Но сию секунду важно совсем другое. Наша цель — свалить ленинабадцев. Верно. И цель эта сейчас близка, как никогда. Но что получается? Если оппозиция погонит Асророва именно сейчас, это будет означать, что победили муллы. А они потом нас к власти и близко не подпустят. Опять в подполье? Опять шевелить пальцами, как немтыри? Опять?!

Не сдержался: в сердцах ударил ладонью по столу, вскочил, стал ходить по комнате, сжимая и разжимая кулаки.
— Не подпустят, — согласился Ориф. — А что делать? Демократы уже и сами не рады, что пошли на союз с ваххабитами. Да поздновато: те уже и шагу им не дают ступить. Деньги-то в мечетях. А без денег что остается? — только горло драть в одиночку… пока по башке не дадут.
— Именно, — заключил Карим. — Я уж не говорю, что не видать нам тогда ничего, кроме Куляба, — ясно как божий день, к столице нас не подпустят на пушечный выстрел… Допустим. Но ведь и то, что сейчас есть, они нам не оставят! Ведь эти фанатики весь кислород перекроют! Ты понимаешь? Снова все коту под хвост!..

Ориф развел руками.
— Я не знаю, что с ними делать, — сказал он. — Это сила серьезная… за ними толпа.
— Э, сынок! Толпа! Чему я тебя учил? Если давать человеку каждый день немного денег, он будет с восторгом шуметь и требовать от власти то, что его попросят требовать… Всем ясно, что это за толпа. За этой толпой — деньги ислама. Понятно, что толпа сильно действует на нервы…
— Мне не действует, — хмыкнул Ориф. — Пару танков бы…
— Тебе не действует, а мне очень даже действует, — сказал Карим. — Я бы их, сволочей… Но танками тут не поможешь. Только хуже будет. И все-таки Асророва сейчас отдавать нельзя! Сегодня нужно дать ему возможность выстоять. Он должен продержаться. Три месяца! полгода! Через полгода всем дуракам станет ясно, что, как ни кричи, хлеба не прибавляется — и оппозиция потеряет запал. Тогда мы сами его свалим. Нужно создать противовес толпе, что сидит на площади…

Он замолчал, глядя на Орифа с таким выражением, словно ждал, чтобы тот проявил свою заинтересованность.
— Какой противовес? — спросил тот.
— Да самый простой: другую толпу! Такой же беспрестанный митинг: только на соседней улице и с другими лозунгами.

Ориф побарабанил пальцами по столу.
— Нет, хуррамабадцы не пойдут, — вздохнул он. — То есть нормальные не пойдут. А все ненормальные давно уже на площади Мучеников.
— При чем тут хуррамабадцы? — удивился Карим. — Им веры нет, ими нельзя надежно управлять… Нет, там должны сидеть наши люди — люди из Куляба! Три-четыре тысячи молодых горских парней, непривычных к этой, как ты говоришь, дипломатии… — Он усмехнулся. — Должно подействовать, а?
— Четыре тысячи… — Ориф покачал головой. — Ну, допустим, привезем мы их туда…
— Стоп, стоп! — Карим поднял ладони. — Не хочу слушать, потому что знаю все твои вопросы. Ответ один: глаза боятся, а руки делают. Машины уже есть. Сегодня вечером уходят первые автобусы. Завтра пойдет колонна грузовиков — собрали по колхозам… — Карим огорченно покачал головой. — Вот какой ерундой приходится заниматься. Здесь мы разобьем их на десятки, назначим старших. Все объясним в подробностях. Все они будут твердо знать, зачем приехали, чего хотят, кто их друг, а кто — враг. Что будет, если ваххабиты свалят правительство. Как изменится жизнь. Твое дело — встречать их в Хуррамабаде. В первый момент не должно возникнуть проблем с властями. Если одни имеют право месяцами сидеть на площади Мучеников, то пусть никто не препятствует праву других сидеть на площади Свободы. Как думаешь, сынок?
— Не проблема, — отмахнулся Ориф. — Кому охота вязаться, когда непонятно, что будет завтра.
— Во-вторых, то, о чем я говорил тысячу тысяч раз. У людей должны быть деньги — пусть немного, но каждый день. Продукты. Возможность приготовить горячую пищу. Укрыться от дождя и жары… В общем, не мне тебе объяснять. Ты человек военный, лучше меня знаешь. Финансирование открыто.
— Ну, дела, — протянул Ориф. — Просто войсковая операция…

За ужином толковали о всякой всячине. Потом еще долго пили чай. Ориф рассказывал байки из жизни столицы, Карим смеялся, слушая, сам говорил не много. Просидели дотемна. Пожалуй, это был их последний хороший разговор. Моросил дождь, но Карим долго стоял у ворот, провожая взглядом меркнущие огоньки.

Он и сейчас помнил сладостное ощущение, с которым входил после этого в дом. Никогда прежде оно не было таким глубоким и радостным. Нет, конечно же, он и раньше осмеливался думать, что все-таки вырастил себе сына — пусть не плоть от плоти, но мысль от мысли, стремление от стремления. Но в тот вечер, рассеянно следя за тем, как охранник запирает калитку, он физически чувствовал что-то необыкновенное: как будто второе сердце билось в груди, — как будто вторая душа грела его, тесно прижавшись к первой.

Ах, если бы той ненастной ночью, когда Ориф гнал машину по извилистой дороге в Хуррамабад, у него отказали тормоза или просто колеса на крутом повороте скользнули по мокрому асфальту, — и долго кувыркалось бы изуродованное железо, снова и снова сшибаясь в полете с неподатливыми скалами, пока не грянулось бы на каменистое ложе дикой коричневой реки, — о, как оплакал бы тогда Карим своего единственного сына! О, каким огнем он жег бы себе душу, каким горем опалял бы все вокруг себя!.. Ничего, ничего уже не нужно было бы ему после этого несчастья — ни денег, ни власти, ни даже постылой свободы. Может быть, он поступил бы так же, как его двоюродный дед Ишанкул, чудом оставшийся в живых, когда дом и всю семью накрыл ночью оползень: построил бы тесную каменную келью — худжру — и коротал бы там остатки дней, нескончаемым горестным воем отвечая на подаяния…

Но нет: Ориф доехал благополучно.

С того вечера время изменило своим обычаям: торопливо побежало, лихорадочно затикало, чуть ли не поминутно заставляя принимать все новые и новые решения, каждое из которых в случае ошибки грозило неисчислимыми бедами.

Люди сидели на площадях… деньги текли… конца-краю не было видно… он выглядел спокойным… однако суетливая побежка цифр кого угодно может вывести из себя.

Может быть, Карим поторопился настоять на том, чтобы из Президентского дворца начали раздавать оружие сторонникам Асророва. Да, может быть, это было ошибкой. Эти двадцать или тридцать ящиков калашей сорвали последние клапана: через пару месяцев громыхало в полную силу — потому что оппозиция тоже взялась за автоматы в открытую. У них-то, у них-то откуда было столько стволов?.. Осенью, после нескольких недель боев вокруг дворца, Ориф бежал из Хуррамабада: сопровождал Асророва, направлявшегося в Ходжент, чтобы организовать там правительство в изгнании. Старый баран Асроров… кто бы это ему позволил? Естественно, чавонони Хуррамобод прижала их в аэропорту. После недолгой перестрелки президент подписал отречение. А Ориф едва унес ноги и объявился в Кулябе тремя днями позже.

Здесь работа уже шла вовсю. Не прошло и недели, как был образован Народный фронт: Куляб выступил в поддержку режима с оружием в руках — против куда лучше к тому времени вооруженной оппозиции. Дом Карима Бухоро превратился в штаб армии. Бабки сыпались шуршащим зеленым снегом — он отчетливо понимал, что настал самый острый час его жизни: победа сулит исполнение желаний и возмещение всех убытков, поражение же грозит катастрофой такого масштаба, при которой деньги уже не будут иметь значения… Что делать? Такие пересеклись интересы, такие схлестнулись крутые игроки, такими кушами пахла игра, — короче, не до экономии. Отбить бы свой кусок! не затерли бы! не сдвинули бы на край стола небрежным движением!.. Зубами впивался в любую возможность отжать еще.

Месяц… три… полгода… год… чехарда войны. Деньги, деньги, деньги.

Как только заняли Хуррамабад, Карим решил, что пришло, наконец, время перебраться в столицу. Бои еще погромыхивали на окраинах города, постепенно сползая к северо-востоку; на юге к тому времени победа была полной. Победа победой, но теперь он с горечью понимал, что лучше было бы обойтись без войны. Война расшатала жизнь и все поставила с ног на голову. Должно быть, тем людям, что в ней участвовали, казалось, что это веселье должно продолжаться вечно…

Вот и Ориф. Ради чего все было затеяно? Ради дела. Добились своего? Добились. Жизнь не стала проще. Наоборот: чем выше сидишь, тем больше видно самых разных сложностей. Но ведь за это грызлись? За это. Все — путь открыт. Действуй!.. Он и действовал. Еще как действовал… Засыпая, видел разноцветную карту страны… тропы… реки… границы… железнодорожные ветки… дороги… поезда, машины… и ручейки белого порошка, струящиеся дальше, дальше, дальше… а навстречу им такие же — только зеленые, шелестящие… Дело шло! шло дело! А что Ориф? Ориф никак не мог бросить свои цацки: командовал отрядом спецназа, гонял на пару с Негматуллаевым банду Черного Мирзо, широко гулял, чуть не погиб, нарвавшись на засаду во время Гиссарского мятежа, был легко ранен в боях под Дашти-Гургом… Это переполнило чашу терпения Карима. Приказом министра отряд был отозван с позиций, переведен в резерв командования и расквартирован в Хуррамабаде. Выйдя из госпиталя, Ориф вежливо отказался от предложения занять комнату в просторном доме дяди и вместо этого оборудовал себе более или менее благоустроенную квартирку в казармах. Являлся, как правило, раз в неделю, по пятницам. Дел особых у него не было; но и времени ни на что не хватало, потому что жизнь он вел примерно такую, какой она была у Карима после выхода из тюрьмы — рассеянную, шумную, довольно опасную жизнь человека, с которым всякому лестно познакомиться. Наравне с другими, тоже в прошлом полевыми командирами, успешно баллотировался в мадчис. Однако и депутатское звание его характер не переменило.

Вот снова: ж-ж-ж-ж… Самое время. Солнце поднялось. Цветы раскрылись.

Интересно, а где же ульи? Он никогда прежде не задавался этим вопросом.

Ж-ж-ж-ж…

Карим протянул руку и снова нажал на клавишу «talk». Все в порядке, телефон работал.

5

— А у нас режим, — сообщил Рахматулло по-русски, но до неузнаваемости коверкая отдельные слова сильным акцентом. — Э-э-э-э… как это? Да: нажремся — и лежим!

Он бросил пиалу вверх дном на дастархан и, отдуваясь, отвалился на свернутый чапан, заменявший ему подушку.
— Ты так пыхтишь, словно съел не кусок лепешки с чаем, а целый казан плова, — недовольно сказал Хуршед.
— Да-а-а-а, — мечтательно протянул садовник, поглаживая себя по тощему животу. — И еще большую касу жирной-жирной шурпы, и немного самбусы — пять штук, и…
— И манты из перепелиных языков, — закончил повар. — Ну, размечтался!
— Из перепелиных языков? Ц-ц-ц-ц! Красиво. Это что-то вроде птичьего молока… Но вообще-то насчет этого ты прав: штучек семь-восемь мне бы не помешали… с каймаком и красным перцем…

Хуршед собрал дастархан, встряхнул и спросил, складывая:
— При чем тут птичье молоко?

Вместо ответа Рахматулло извинительно хихикнул.
— Не веришь? Ну и простак ты, Рахматулло… Мне Абдували говорил. Знаешь старого Абдували? Его дочка замужем за одним кулябцем, и этот кулябец, — Хуршед оглянулся и понизил голос, — знает повара, который прежде работал у нашего хозяина… а?.. слышишь?.. и этот повар рассказывал, что готовил ему. И не ему одному, а на большую компанию… понял?
— Господи! — с ужасом сказал Рахматулло и благоговейно приподнял сложенные ладони. — Да где же они взяли столько перепелов?!
— Кто его знает… ловят люди, наверное. Протяни-ка чайник…

Рахматулло сидел с таким видом, словно перед его взором встал сейчас, требуя ответа за свои загубленные жизни, весь призрачный сонм истребленных людьми птах, а Хуршед продолжал, вытрясая из чайника в клумбу старую заварку:
— На всякое дело находятся умельцы, Рахматулло… Вот у нас в кишлаке был парень — Рахмон звали… знатный он был охотник, вот что я тебе скажу. Другой соберется пострелять — только сапоги на косогорах топчет. Рахмон пойдет следом — не козла завалит, так медведя… Кекликов ловил. Вот, спрашивается, как его поймать? К нему на полста шагов не подойти… А он ловил. Силками, наверное. Сетками, что ли. Наловит, поедет в район и продает. Всех продаст — еще наловит. А что ему? Их же полно, только уметь надо. Вот так… А уж кто что ест — это дело десятое. Как говорится, у ворона перо черное, а у лебедя белое. Верно? Нет, я к примеру говорю… Взять того же Рахмона. Он, бывало, берет мешок муки…
— Нет, не может быть! — сказал вдруг Рахматулло, встряхиваясь. — Ну, сам подумай, Хуршед, дорогой! Ну вот сколько ты съешь мантушек? А?

Хуршед задумчиво поцокал языком.
— Смотря каких… если баранина хорошая, луку много… если в каждой кусочек курдючного сала…
— Ну в среднем! Десять штук съешь?
— Съем, — твердо сказал повар. — Я и двадцать съем, если луку много и баранина жирная, и в каждой…
— Подожди! Десять, да? Допустим, нас пятеро!
— Допустим, — согласился Хуршед.
— Это уже пятьдесят! Сколько нужно перепелиных язычков, чтобы сделать одну мантушку?
— Смотря какую, — заметил повар. — Гиссарцы маленькие лепят, а на юге как залудят на полкило — в рот не лезет.
— Ну в среднем же! — взмолился садовник. — В среднем! Ну десять? Ведь не меньше?
— Может, и десять…
— Это пятьсот! — торжествующе сказал Рахматулло. — И что же, ты хочешь сказать, что пятьсот перепелов они…
— Ха! — презрительно фыркнул Хуршед. — Тоже мне, удивил — пятьсот! А десять тысяч не хочешь? Сколько надо — столько и поймают, понял? Были бы деньги, — он пинком двинул табурет ближе к двери. — Эх ты, голова садовая! Если карман как следует оттопыривается, будешь не только перепелов, будешь крокодила кушать, павлином закусывать.

Садовник сидел понурившись.
— Ладно, — сказал он со вздохом. — Тебе-то видней. Пойду, что ли. Пора.

Конечно, хотелось попросить у Хуршеда табачку… после чаю оно хорошо бы… да почему-то язык не повернулся. Рахматулло помедлил секунду, потом махнул рукой и в задумчивости побрел к сараю. Пятьсот перепелов! Это мыслимое ли дело?.. А может, и больше, кто его знает. Хуршед прав. Кто богат, тот может себе позволить. Конечно. Что говорить… Неужели богатые и Бога не боятся? Не может быть. Правда, Карим не ходит в мечеть… Но Карим — большой человек, и не садовнику судить, что Карим делает правильно, а что — неправильно… Да, не его это дело. (Невольно оглянулся. Слава богу, его загораживают кусты сирени.) Но все-таки сегодня как-никак пятница. По пятницам в мечети большая молитва — хутба. Ведь как хорошо бы им вместе с Орифом туда заглянуть!.. Выходишь после молитвы — будто по лебяжьему пуху шагаешь. Того и гляди взлетишь… И потом: люди-то все видят. Кто ходит, кто нет. Языков-то хватает у людей. Хоть и с трепетом, хоть и с восхищением его имя произносят, а все же при случае заметят: мол, в мечети-то его не увидишь… Нет, наверное, не пойдут молиться. Просто Хуршед, как всегда, приготовит богатое угощение. Сядут в холодке, будут неторопливо есть, неспешно разговаривать… Ориф, конечно, выпьет. А в мечеть — нет, в мечеть не пойдут. Ладно, что уж…

Он рассеянно остановился у двери. Что-то ведь хотел… Ах, да… Сунул руку под стопку мешков, нашарил секатор. Новенький, блестящий, рукояти красные, пластиковые — еще даже и не испачкались. Такой не хотелось оставлять на виду. Рахматулло им гордился вот уже месяца полтора. Старый уж совсем был никуда… и починить невозможно — что с ним сделаешь, если сработался весь. И все равно целый месяц пришлось клянчить деньги у Музафара. Ну, слава богу, дал в конце концов. Ворчал, конечно, — мол, то одно, то другое. А что одно? что другое? Без секатора никак не обойтись, и так уж терпел до последнего… Красть-то тут некому, это понятно. Но под мешковиной все-таки целее будет. Как-то спокойнее. Подальше положишь — поближе возьмешь. Пощелкал лезвиями. Вещь. Прикрыл дверь и пошел к цветнику… Пятьсот перепелов! Уму непостижимо. Если бы набраться смелости и спросить как-нибудь у хозяина… может быть, врет все-таки Хуршед? Да разве спросишь такое? Карим Бухоро тут же сам спросит — а кто тебе сказал? Хуршед тебе сказал? А ну-ка, подать сюда Хуршеда!.. Ведь не отопрешься потом — Карим, дай бог ему здоровья, уж если в кого вопьется, живым не отпустит… Если дошло до дела — все. Вон как в прошлом году, когда к нему генерал этот приехал. Тремя машинами, с охраной. Фу-ты, ну-ты. Охранники высыпали, сразу к дверям. Генерал прошел к хозяину. Уж о чем они толковали, один Бог знает. Карим-то никогда голоса не повышает — наоборот: чем тише говорит, тем страшнее. А гостя по первым минутам слышно было: отдельные слова доносились: громко, значит, разговаривал. Ну и вот. Пофыркал, пофыркал — да и скис: сидит виноватый, голову повесил… а потом просить о чем-то начал… да, похоже было, Карим ему отказал. А через день Музафар между делом газетку принес, а в газетке портрет давешнего генерала в черной рамке — слуга отечеству, мол, то-се, боевой, воевал и все такое, и так написано, что понятно вроде: большой человек, заслуженный, — ну и вот, а он застрелился, оказывается. Как дело-то обернулось. И охрана не помогла. Какая может быть охрана, если сам себя? А сначала все фыркал… а тут не больно-то пофыркаешь. Ну и вот… Конечно, если бы между делом как-то навести разговор. Мол, знаете, хозяин, едал я однажды манты из перепелиных языков… вы человек опытный, как думаете, сколько их на одну штуку-то идет?.. Да ну, и по простым-то делам от ужаса язык заплетается, когда с Каримом разговариваешь, а уж это…

Он нагнулся и осторожно взялся за стебель, покрытый лакироваными шипами. Вон какая вымахала… молодец. Стебель длинный, ровный. Красавица. Щелкнул секатором и разогнулся, держа розу в левой руке. Поднес к лицу. Маликаи Ачам источала аромат. Она пахла нежно, как… нет, не пахла: благоухала словно… словно что? с чем сравнить этот запах?
— А-а-а-а… — выдохнул Рахматулло. — Господи.

Зачем она такая красивая? Непонятно. Ну, допустим, пахнет — это ясно: чтобы пчела могла найти цветок. А зачем красота? Пчеле-то, должно быть, все равно, откуда брать нектар. Им вон на фанерку сахара насыпать, водой брызнуть — так со всей округи слетятся. С фанерки им еще лучше. Значит, даже если бы роза была фанеркой, они бы все равно к ней полетели. А зачем тогда роза такая красивая? Дедушка Назри говорил, что Бог создал часть вещей, чтобы они печалили человека, а часть — чтобы радовали. Может быть, поэтому? Но разве роза радует? Да, она радует, конечно, но одновременно и печалит. Потому что она прекрасна. Она так прекрасна, что, наверное, бессмертна. Да, да… а как иначе? Если нет, то почему она кажется такой настоящей?.. Вот иногда думаешь: разве все это — жизнь? Нет же, это просто сон… Все пройдет — и страх, и смерть, и радость, и беда, и голод, и сытость, и нищета, и деньги, и сила, и немощь, — а роза будет цвести. Разве может коснуться ее страх или смерть? Нет, роза будет так же прекрасна. И печальна. А красота ее — так же непостижима… Вот и сжимается, плачет сердце от этого великолепия: никогда, никогда не достичь красоты!..

Он осторожно положил срезанный стебель на соседний куст и потянулся ко второму. Щелк!
— Господи.

Нужно взять у Хуршеда старый кумган и налить воды. Он наберется смелости, подойдет к хозяину и скажет: Карим-ака, кажется, у вас сегодня тяжелые мысли. Вот вам розы, пусть они радуют ваше сердце. Жизнь так тяжела, Карим-ака. Это Маликаи Ачам, Карим-ака, сирийский сорт. Вы с Орифом будуете обедать и смотреть на розы. Не браните меня, хозяин.

Щелк!

6

Потому что все стоит денег, и даже… о чем это он? Ах, да, альчики.

Сам, грешник, в свое время немало сил и времени уделил игре: поражала близость судьбы, непреклонность ее решений: тебе сдают еще одну карту, и если это карта — десятка, ты станешь богаче и счастливей, а если нет — бедней и несчастней. Вот она уже в руке, и можно потянуть пару секунд, как будто за пару секунд что-то изменится — вызреет она, что ли, поменяет, что ли, масть; еще остается время суеверно поглаживать пальцами засаленную рубашку, словно от этих поглаживаний девятка превратится в даму, а если надо, то и в туза; но только секунду или две, три от силы: судьба не ждет.

Ну, хорошо, карты — ладно. Но альчики! Ох уж эти бараньи кости — альчики!

У каждого три. Каждый долго трясет их в сомкнутых ладонях, подносит ладони ко рту, шепчет колдовские глупости, заповеданные отцом или дедом, братом или шурином — неважно: такими же, должно быть, одинаково пропащими людьми. Бросают по очереди, непременно выкрикнув ничего не значащее слово «гаркам!». Каждый при этом производит те ужимки и жесты, которые должны открыть перед ним ворота счастья: один привстает, другой мечет из-за плеча, третий бледнеет и не может сдержать стона. Все, свершилось! Если падает горбом вверх — говорят: ослом упала, горбом вниз — конем. Выпало тебе три коня или три осла — кричи, плачь, смейся, снимай весь куш. Выпало у другого — куша нет, плакали твои денежки. Если ни у кого — добавляй на кон и снова кидай. Время идет быстро: день-ночь, день-ночь… бывает, и днем ни у кого трех ослов, и ночью — тоже. На кону — состояние, в голове — звон, в ушах — гул. Шану не курят — после нее тянет в сон; вместо этого немного ханки — хватит еще на час, на два. День-ночь, день-ночь… На кону — вороха денег, расписки… перстни, золото… Но в конце концов кому-то везет — выпали три коня! Ах, как жаль, что не тебе!.. Если больше нет ничего — можешь трижды сыграть в долг. После третьего раза — конец. Иди за деньгами, другого пути нет и не будет. Правда, может, и смилостивится кто-нибудь: ладно, где тебе взять сразу триста косых… я ж не зверь, братан, чего ты! Давай по-другому. Пойди к Мумину… знаешь Мумина-торговца? Принесешь его башку — и все, братан, базара нет… А то еще, бывает, самые отчаянные играют на зубы. Зуб по-разному ценится, зависит от кона. Когда кон небольшой, может в тысячу зеленых пойти, а если серьезный — тогда и в двадцать. Кинули. Гаркам! Проиграл. Вот плоскогубцы, бери, ломай проигранный зуб — он теперь не твой, — кидай на кон… Дальше играешь? Гаркам!.. Опять проиграл?.. Ох, игра! Три вагона риса? Машина? Вторая? Дом? Ничего: пришла третья ночь — отыграл все назад, кроме зубов, конечно… да это ничего, теперь не золотые — алмазные себе вставишь!.. Вот какая игра! Ну не глупость ли? Разве это игра — кидать гнилые кости? Разве сто тысяч — выигрыш?!

Толковать с ним об этом было бесполезно: или удивленно похохатывал — мол, дядя Карим, на какую ерунду мы время тратим, да я и не играю почти; или морщился, стараясь перевести разговор на другое. А сам — как война утихла — года за два, за три прославился лихостью в узких кругах бросальщиков сих поганых костей; да в Хуррамабаде какая игра? — мало! не раз и не два таскался тайком по этому делу в Иран: есть там такие игорные дома с гостиницами для самых сумасшедших. Неделями можно на улицу не выходить, знай себе кричи гаркам. Точнее не доносили, но и так было известно: сотни тысяч на кону. Выигрывал, проигрывал, опять выигрывал… круговерть.

И вот однажды — ба-бах! — среди ясного неба. Ждал, ждал Карим беды, знал, что придет. Дождался. Примчался Гафур Мясник, рассказывает: ваш племянник с какими-то людьми засел в доме Усмона Рахимова, Усмон с ними — они его держат, а ребята Усмона, стало быть, готовятся к штурму, хозяина отбивать, — так что делать будем? Карим минуту сидел молча, чувствуя, как клокочет гнев под сердцем, как пламя охватывает мозг… потом сказал, что делать — гнать в казармы, поднимать спецназ, ребят Усмона к дому не пускать, — и сам поехал разбираться. К тому времени перестрелка уже началась, и началась довольно неудачно: пуля отщепила кусок деревянного карниза, вонзившийся Орифу в щеку. Через пять минут все было прекращено, вышел Ориф, вышел и Усмон, недовольно встряхиваясь и с ненавистью глядя на Орифа. Тот, ухмыляясь, смахивал струящуюся по щеке кровь, пока кто-то из его головорезов не протянул кусок марли. Усмон сказал Кариму несколько разумных слов, тут же все прояснилось, и было решено, что ребятам Усмона, как и подтянувшемуся к тому времени взводу из батальона Орифа, делать здесь совершенно нечего.
— Ты дурак?! — кричал Карим Бухоро. Он уже спалил свою ярость в себе и теперь говорил свободно, не страшась собственного гнева. — Доигрался? Я для того тебя вырастил, чтобы тебе разнесли башку за твои проигрыши? Хоро-о-о-ош! Новым шрамом будешь перед девками хвастать! Вот, смотрите, какой я смелый! Лезу под пули ради чужих денег! А если бы в лоб эта пуля угодила? Я для чего тебя растил? Чтобы ты командовал спецназом?! Чтобы рэкетиром подрабатывал?! У тебя нет дела? У тебя в руках может быть власть, кретин! Что в мире дороже власти? А ты вышибаешь чужие бабки из Усмона?! Да Усмон умней тебя в сорок раз! Уж если Усмон кому-то что-то не отдает — значит, так тому и быть. Тебя подставили, ты хоть это-то понимаешь?.. Ты почему ко мне не пришел? Почему не сказал, что должен деньги? Я тебе когда-нибудь в чем-нибудь отказал? Может быть, я говорил тебе: нет, Ориф, я бедный человек, не рассчитывай, что я дам тебе денег? Может быть, я хоть раз сказал: нет, Ориф, ты сам запутался, сам и выпутывайся, мои деньги не для того, чтобы кидать их на ветер по твоей глупости? Было такое? Говори — было?

Замолчал, тяжело дыша. Ориф презрительно кривил губы. Ноздри раздувались. Ишь!.. Ах, болван!.. пацан!.. тридцать два года дураку!.. а у него еще и молоко на губах не обсохло!..
— Ладно, — сказал Карим, садясь. — Не стоит нам в таком тоне… мы родные, Ориф. Мы не должны ссориться.

Ориф угрюмо молчал, глядя в пол. Середина марлевого тампона уже промокла.

Карим потянулся к колокольчику.
— Пошли-ка машину за нашим табибом, Музафар… Скажи — может быть, щеку тут одному деятелю зашить придется, пусть инструменты захватит. И быстро, быстро!
— Власть, власть… — буркнул Ориф. — Кой черт толку в этой власти? Власть — чтобы деньги были.

Карим вздохнул.
— Ты не прав, сынок, — сказал он. — Конечно же, деньги лежат рядом с властью. И все же деньги — это не власть. Сначала деньги нужны, чтобы была власть. Потом власть дает кое-какие деньги. Но главный смысл власти — в самой власти, и ни в чем больше. Тебе нужно думать об этом. Я стар и…

Ориф расхохотался.

Это было так неожиданно, что первые несколько секунд Карим не знал, чем ответить.
— Стар! — повторял племянник, досмеиваясь. — Ну, вы скажете, дядя! — Он поднял взгляд вовсе не смеющихся, а холодных и злых глаз. — Старость? Вы хотите сказать — бессилие старости? Ого-го! Мне бы в мои годы вашу старость! Вы же все свое держите — не вырвать! Какая старость? Вы шагу мне ступить не даете! Уж я не говорю о слежке — ладно, пускай. Но эти ваши бесконечные требования — давай дело, давай дело, давай дело, тебе нужно заниматься делом, я тебя вырастил для нашего дела!.. А как только перестаю послушно выполнять ваши указания, как только я хочу сделать шаг в сторону вашего дела — свой собственный шаг, такой, какой мне самому видится нужным, — так вам это сразу поперек! Не спеши, Ориф! Не торопись! Остынь! Посиди! Лучше пойди и сделай то, что я тебе скажу, Ориф!.. Вот всегдашние слова! Вы на самом-то деле не хотите, чтобы я делал дело. Потому что в этом случае часть дела, которая переходит ко мне, уходит из ваших рук. А вам это — нож острый! Вы хотите, чтобы все было в ваших руках! Все! От начала до конца! Как говорится, гори все синим пламенем, лишь бы мой котел кипел! Вы сами только что сказали: смысл власти — в самой власти. Что вы, дядя! Я ваше дело смогу получить, только когда вы умрете, уважаемый! Да, да: в наследство, не раньше!..
— З-з-з-з-з-з…

Опять он не увидел мохнатую пулю пчелы, пролетевшую в жаркий дурман цветника. И все равно, все равно… Все равно еще было не поздно отменить приказание. Ну, в конце концов, он же мог рискнуть? Правда, приходилось рисковать слишком многим — никогда прежде он стольким не рисковал. Правда, все сходилось не в пользу Орифа. Правда, Гафур Мясник несколько дней назад принес совсем уж черную весть: явился Салим Клоун, рассказал кое-что. Сам пришел. Не из преданности, конечно. Просто испугался… Карим говорил с ним. Слушал Салима и не понимал, на каком он свете. Неужели?! Ориф задумал такое?! Против него?! Может быть, Салим выдумал все это? Может быть, Салим ведет свою игру? Но нет, все сходилось. Значит, как в свое время он взял дело из остывших рук Ислома-паука, так теперь и… Это было так страшно, что даже собственный его гнев испугался: не выдал себя, не высунулся из черной норы кипящего сердца. Вот так… вот так… И все равно еще думал, думал, думал об одном и том же: может быть, как-то иначе развязать узел? Удалить от себя? Выслать? Но как? Что его удержит?.. Ох, не зря кричала птица на крыше. Права была старая повитуха: из мальчика и впрямь вырос большой сильный мужчина… Слишком сильный, чтобы кого-нибудь пожалеть — даже себя.

Ах, проклятая жизнь. Не нужно было забирать его из деревни… Хотел стать трактористом — ну и черт с тобой, становись… Ковырялся бы в земле, как папаша… или вон, как тощий Рахматулло. Целыми днями червяк червяком — тяп-тяп, тяп-тяп… Тогда бы о нем у Карима душа не болела. Червяк — он и есть червяк. Одним больше или меньше — кто считал? Жив ли, нет ли… попал под каблук или вовремя отполз — кому интересно? Пыль. Шаркнул ногой — и нету. Одного раздавил — другой ползет. Какая разница? Разве стал бы Карим горевать о таком? Да ну. Минуты бы не подумал… Но ведь не таким вырастил! Забрал! Приблизил! А теперь?.. Ах, Ориф, Ориф, что ж ты наделал! Не червяк, нет. Не один из безликих тысяч — нет. Близкий. Понятный. Равный. Плоть от плоти, дух от духа… Потому так жалко. Потому так болит душа. Его потерять — это как руку отнять. Свою руку. Близкую каждой жилкой. Знакомую до последнего заусенца. Родную каждым шрамом. Топором — раз! Может быть, еще не…
— Хозяин, — услышал Карим Бухоро и поднял голову.

Тревожно улыбаясь, садовник стоял у ката, держа в руках кумган, из которого торчали длинные стебли коралловых роз.

Мелькнуло в голове: что в руках?! Кумган?! Зачем?.. Почему сам? Подослали?! Опасность? Или случайно?.. Кто позволил?..
— Чего тебе?
— Хозяин, дай вам Бог здоровья, — пролепетал Рахматулло, ежась под колючим взглядом. Собственная смелость вдруг ужаснула его. — Вот розы я… они пусть… а?.. Это розы, хозяин… потому что… вы здесь с Орифом будете на них… ведь красота…

Зазвонил телефон, и Рахматулло скованно замолчал, не зная, что делать с кумганом — ставить или все же дождаться разрешения.
— Алло, — сказал Карим, не отводя настороженных глаз; и тут же мгновенно севшим голосом: — Гафур, ты?
— Я, хозяин, — ответил Гафур. — Большое несчастье, хозяин.

Карим слушал, как потрескивает в трубке. Наконец, выговорил:
— Где?
— На мосту через Хуррамабад-дарью. Короче, не досмотрели, хозяин. Рвануло прямо на середине моста… Дистанционный, как вы и предполагали.

Карим молчал.
— Мы долго стояли, — добавил Гафур. — Полчаса. Где упала, там глубоко. Милиция тоже приехала. Но он не выплыл.

Садовник сделал меленький шажок и потянулся, чтобы поставить кумган на кат.
— А второй? — сипло спросил Карим. — Придурок-то этот?
— Зафар? — напомнил Гафур. — Да, хозяин. То же самое. Одновременно. Так две машины и ушли. Друг за другом.

Рахматулло со сконфуженной улыбкой поставил сосуд и распрямился, бормоча какие-то извинения.
— Приезжай, — неслышно сказал Карим Бухоро.

Что-то мешало ему смотреть, маячило перед глазами — словно бешеный вихрь взметнул черный прах, затмив, как в сказаниях, луну и солнце.

Он ударил наотмашь.

Кумган повалился.

Вода плеснула на землю.
— Вой-вой! — запричитал Рахматулло, присаживаясь на корточки. — Сейчас, хозяин, сейчас!..
— Уйди, — выговорил, наконец, Карим. — Прочь, сказал!..

Пятна света прошивали ослепительную лаковую тьму.

Вот и все… вот и нет Орифа… снова путь открыт… двигаться дальше… нет Орифа… вот такая проклятая жизнь… а ведь кто-нибудь будет следующим… вот и нету его… круг… круг… вот и все… дальше… дальше…

Несколько раз глубоко вздохнул. Еще, еще.
— Прочь, — повторил он.

Понемногу стало проясняться — выплывали ветви деревьев, небо, крыша дома.

Перевел дух. Воздух горчил, словно ивовая кора.

Что?

Поднял голову. Слава богу, рядом уже никого не было.

Кончено.
— Ж-ж-ж-ж-ж!..

Угрожающе гудя, она села на край пиалы и быстро поползла, пульсируя брюшком и жадно хватая с фарфора содрогающимися жвалами невидимые капли влаги. А-а-а-а… вот она… Теперь Карим увидел пчелу. Да, он увидел пчелу. Это была пчела. Нет, это была не пчела. Нет. Зеркальное чудовище, раздробленное лучами света в горячих линзах его бессмысленных слез.

Карим Бухоро по-волчьи помотал головой, протянул дрожащую руку и точным щелчком сбил ее с ободка.

II- qism